Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 15 из 39

   Ильф, Петров и Катаев как раз в это время купались в лучах славы удачной постановки их пьесы "Под куполом цирка" в Московском Мюзик-холле.

   Что же касается имени молодого человека (он, кстати сказать, был сочинителем песенок) то оно, на мой взгляд, не имеет значения. Пусть в этом рассказе и в истории он останется просто "молодой человек".

   Так вот.

   С появлением постороннего разговор за столиком прекратился, и в наступившей тишине отчетливо прозвучали слова Ильфа, обращенные к молодому человеку:

   - Между нами (жестом он показал за сидящих за столиком) и вами - пропасть, полная говна!

   Рассказал о нашей с отцом поездке по Москве и тут же вспомнил еще об одном "сюжете" в творчестве Катаева:

   "Катаев и Москва".

   Разумеется, сюжет не только в творчестве, но и в судьбе.

   Роман "Алмазный мой венок", нашумевший в год его публикации в журнале "Новый мир" и продолжающий горячо обсуждаться и в наши дни, не что иное, как роман о видоизменении великого города, об исчезновении не только отдельных домов, но целых кварталов и даже районов, о появлении новых улиц и проспектов, прорезающих, точно торт, городские массивы, о возникновении новых пригородов и так далее, и тому подобное...

   Отец с острым интересом наблюдал за малейшими изменениями в городе, и было очевидно, что Москва близка ему, он с ней сроднился и, восхищаясь безусловными достижениями градостроительства, он порой глубоко страдал от бездарных решений, оголяющих и уродующих уникальный город.

   Одессу он знал изнутри, Одесса для него была данность, а Москву он обследовал и изучал. Одесса была настолько близка ему, что он позволял себе иногда помещать персонажи своих произведений в такие городские или пригородные районы, о которых слышал, но которые никогда не посещал.

   Он мне как-то признался, что никогда в жизни не был в одесском пригороде Ближние Мельницы, куда поселил одного из героев повести "Белеет парус одинокий" дядю Гаврика Терентия и его семью.

   В этом пролетарском районе одесскому гимназисту, сыну преподавателя нечего было делать.

   Другое дело - Москва.

   Здесь каждый закуток несет в себе историческую память о людях и эпохах. Одно только название улицы способно воскресить чуть ли не во всех бытовых подробностях какое-нибудь древнее событие.

   Скажи, например, Ордынка, и воображение незамедлительно доставит во времена татаро-монгольского ига, Чингиз-хана, Батыя, Золотой Орды...

   Заговорил об Ордынке, потому что с самого рождения жил неподалеку, в Лаврушинском, одном из Замоскворецких переулков, между Ордынкой и Полянкой, рядом с переулками Толмачевским, Кадашевским, Старо монетным...

   Мы с отцом исходили пешком все эти улочки и переулки, страшно запущенные, обшарпанные, с захламленными двориками, полу развалившимися церквушками с продырявленными куполами, убогими деревянными домами, покосившимися и совсем казалось бы непригодными для житья.

   Однако там жили.

   По молодости лет я всю эту разруху относил к только что закончившейся войне, и лишь много лет позже понял, что за военные разрушения в Москве принимал убожество и запустение, которые копились и преумножались со времен Великой Октябрьской социалистической революции и гражданской войны.

   В романе "Святой колодец", действие которого происходит в том числе и в Москве, описывая один из таких убогих уголков столицы в районе Дорогомиловского рынка и Киевского вокзала, отец нашел точную метафору эпохи строительства социализма - новостройка, ветшающая по мере ее возведения.

   И никогда ей не быть новой!

   То есть отец заметил, что в самом стиле жизни уже заложена разруха.

   Как-то в семидесятых годах отец побывал в Баку, где проводился очередной слет знаменитых советских писателей, который как всегда был обставлен очень торжественно, осенен присутствием высокого партийного руководства и сопровождался экскурсиями на передовые предприятия, являющиеся гордостью не только принимающей республики, но и всего многонационального Советского Союза.

   К самому главному достижению тогдашнего социалистического Азербайджана, "Нефтяным камням", прибавился в тот год первый и единственный на всю нашу великую страну комбинат по производству бытовых кондиционеров.

   Вернувшись из Баку, отец рассказывал, как их, будущих экскурсантов, готовили к посещению. Им все уши прожужжали, что предприятие оснащено новейшим японским оборудованием и отвечает самым строгим мировым стандартам.

   Кроме того, он крупнейший в мире.

   Да, действительно, комбинат отгрохали огромный, но построен он кое как, сикось-накось, стены кривые, отделка сыпется, а новейшее оборудование не хочет работать, потому что смонтировано не японскими специалистами, а местными умельцами.





   Отец был раздражен и расстроен.

   Наши с папой прогулки по Москве, как правило, имели определенную цель.

   На улице Пятницкой как-то году в сорок пятом или сорок шестом он купил с рук у инвалида войны два батона.

   Очень хорошо помню, как совершалась эта торговая сделка.

   Инвалид высоким, задиристым голосом назначил цену - по тридцать рублей за батон.

   - Идет?

   - Идет!

   Отец достал из кармана пиджака две красные "тридцатки" с овальным портретом Ленина и протянул их продавцу. Тот в свою очередь протянул два завернутых в газету батона, которые до того надежно помещались у него за пазухой.

   Продавец был слепой и опасался, что его обманут.

   За сделкой наблюдала мгновенно образовавшаяся небольшая веселая толпа зевак. К ней за поддержкой и обращался продавец, поворачивая на звук голосов безглазое лицо.

   Понятно, что я с детским любопытством и одновременно ужасом изучал это опаленное войной лицо...

   Вот батоны оказались в руках покупателя, а деньги в руках продавца.

   - Без обмана? - прокричал продавец.

   - Все верно! Без обмана! - отвечала толпа.

   И через мгновение мы с отцом - я крепко держал его за руку - уже шли по направлению к дому мимо обшарпанной церкви, построенной архитектором Растрелли.

   А вот еще одна прогулка.

   Помню, мы зашли на станцию метро Новокузнецкая, все на той же Пятницкой, спустились на длинном эскалаторе в нижний вестибюль и, задрав головы, любовались мозаичными картинами, выполненными папиным приятелем художником Александром Дейнеко, творчество которого отец любил и высоко ценил.

   Мозаики были точно окна в какой-то праздничный яркий мир синего неба, самолетов, знамен и праздничных салютов.

   Мне были знакомы картины Дейнеки по Третьяковской галерее, куда я, школьник младших классов, пользуясь благосклонностью контролеров, чуть ли не ежедневно проходил без билета и бродил по залам, рассматривая любимые полотна.

   В числе любимых были большие и яркие полотна Дейнеки, и в частности картина, изображающая синее море, угловатый гидроплан, летящий так низко, что его можно было рассмотреть во всех подробностях, и спины двух голых мальчишек, сидящих на парапете и наслаждающихся жарким солнечным днем, водой и авиацией.

   Я столь подробно рассказал об этом живописце, потому что с некоторых пор у меня возникли с ним сугубо личные отношения.

   Как-то ранним утром перед школой раздался звонок в дверь и в коридоре - прихожей появился папа с довольно большой картиной, которую он, неловко растопырив руки, держал перед собой.

   Вид у папы был потрепанный, от него попахивало вином.

   Не раздеваясь он прошел в свой кабинет, поставил на не разобранную кушетку картину, отошел в сторону и с восторгом воскликнул:

   - А? Хорошо?

   На картине, какой-то очень грустной, щемящей изображены были несколько коров, коричневых и пятнистых, идущих по хлипкому мостку через узенькую речушку, в которой и отражались вверх ногами.