Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 39

   Пленку, разрезав на несколько частей и свернув колечками, я поместил к другим пленкам в картонную коробку от печенья "Крекер", хранившуюся за стеклянной дверцей в одном из книжных шкафов в папином кабинете в Лаврушинском переулке. Папа постоянно жил на даче в Переделкине, я же перебрался из "детской" в его кабинете.

   Почему я говорю об этом?

   Дело в том, что спустя какое-то время, может быть, через год или даже через два, я вспомнил о той, Ленинградской, пленке, достал коробку из под "Крекера", но трех, самых дорогих для меня кадров не обнаружил. Они исчезли...

   В те времена я был ужасно подозрительным и сделал предположение, что пропажа пленки - происки КГБ. У меня в гостях бывало много разного народу - и близких приятелей, и людей случайных, и я не исключал, что кто-то из них целенаправленно...

   Впрочем, когда я с возмущением делился с кем-нибудь о каких-то своих подозрениях, о подслушивании моего очередного телефонного разговора, или о непонятном присутствии в компании "скользкого" субъекта, то порой получал ответ:

   - Да кому ты нужен!

   Говоривший такое немедленно попадал под подозрение.

   С течением жизни мысли о стукачах потеряли свою остроту.

   Утверждение, что лично моя персона "органам" не интересна, я стал принимать как аксиому, но вот то, что под внимательнейшим наблюдением находится мой отец, не вызывала ни у меня, ни у моих близких друзей ни малейшего сомнения, и я старался, разговаривая об отце, соблюдать осторожность.

   До сих пор - в течение многих и многих лет - я никогда никому не говорил о той давней обидной пропаже. Тем более, что в какой-то степени ее удалось восполнить - переснять отпечатки, которые были сделаны сразу же по возвращении из Ленинграда.

   Я был маниакально убежден, что через меня эти мерзавцы смогут попытаться достать отца.

   Сейчас, размышляя об этом, я испытываю досаду на себя. Все-таки унизительно жить, постоянно кого-то подозревая. Но, с другой стороны, что с этим можно было поделать тогда, в той нашей стране?

   Ладно, вернемся в Ленинград.

   Папа вспоминал, что как-то в один из очередных набегов московской богемы на Питер, Зощенко остался ночевать у него в гостинице.

   Номер был большой, люкс, и кроме отца и Зощенко там ночевал еще один господин, с неважной репутацией, говоря точнее - стукач. Но он был писатель, примыкал к их компании, и, насколько я понимаю, речи о том, чтобы выгнать его, не общаться с ним - не заходило.

   От улегся в гостиной, на диване.

   Под утром отца разбудил шорох в соседней комнате, дверь в которую была открыта. Тень господина с нехорошей репутацией перемещалась в утреннем сумраке.

   Зощенко тоже проснулся и внимательно наблюдал за происходящим.

   Накинув халат, господин на ватных с перепою ногах направлялся в ванную комнату.

   Когда он скрылся из виду, Зощенко поднял палец и произнес таинственным шепотом:

   - Ходит...

   Раз уж пришлось к слову, позволю себе изложить еще два эпизода, связанные с только что упоминавшейся малопривлекательной личностью.

   Многозначительность, даже респектабельность этому господину придавала его запоминающаяся внешность, а именно, живописная прическа - ниспадающие чуть ли не до плеч окрашенные благородной сединой локоны.

   Поэт и мыслитель - не иначе!

   И вот как-то за пиршественным столом (все в том же Питере) отец обратился к нему с заманчивым предложением:

   - Давайте поступим так: вы отправляетесь в парикмахерскую и там вас стригут наголо, а за это вы получаете деньги.

   - Сколько?

   - Не мало.

   - Сколько же?

   - Две тысячи!

   - Ого!

   Да, в те времена это были большие деньги, тем более для такого в общем-то пустого случая. Требовалось все лишь побриться наголо.

   Ведь не навсегда же, а лишь на время. Волосы-то отрастут!





   Господин порозовел от волнения.

   - А кто мне даст эти деньги?

   - Я,- ответил отец. - Соглашайтесь.

   - А у вас есть эта сумма?

   - Разумеется.

   Отец извлек из кармана пачку денег, отсчитал две тысячи и положил их на стол.

   - Все очень просто: пострижетесь, и деньги ваши!

   Из розового тот превратился в красного.

   - Мы свидетели, - сказал кто-то из собутыльников. - Идите, а мы присмотрим за вашими деньгами.

   Все ждали.

   Поэт и мыслитель бросился было к выходу, но остановился, на мгновение задержался у открытой двери и бледный вернулся к столу.

   - Ну, что же вы!

   - Не буду стричься! Оставьте деньги себе!

   А вывод отец делал такой: упомянутый персонаж никак не мог постричься, потому что остаться без волос было для него равносильно самоубийству.

   Достаточно ему было лишиться своей отличительной черты, густых благородных седин, как и вся личность точно по волшебству рассыпалась бы и вместо романтической значительности остался бы пшик.

   И второй эпизод.

   Однажды в небывалом ажиотаже и волнении седовласый мыслитель появился в компании и с порога провозгласил:

   - Я въехал в Кремль на "Пежо"!

   - А выехал на "жопе" (с ударением на последнем слоге), - немедленно раздался насмешливый голос отца.

   Главной притягательной силой во время того нашего приезда в Ленинград был Эрмитаж. Причем не весь бесконечный музей, а несколько залов на третьем этаже, где выставлены работы великих французских импрессионистов.

   Прежде чем добраться до импрессионистов, мы, разумеется, прошли по гулким и малолюдным залам знаменитого на весь мир музея, собравшего в своих стенах бесценные произведений мирового искусства.

   В скобках отмечу, что обычно Эрмитаж наполнен посетителями, а в просторном вестибюле как правило бывает настоящая толчея. Но вот в тот раз здесь было пустынно, словно бы судьба пожелала ни в малейшей степени не мешать свиданию с удивительными полотнами.

   Конечно же, огромные, в широких вычурных рамах, потемневших от времени, полотна голландцев, - да и не только голландцев! - впечатляли.

   Многие из них в действительности и не были столь уж огромными, а, были, можно даже сказать, среднего размера, но емкие фигуры и предметы, удивительно высвеченные, словно бы с напряженным вниманием выглядывающие из гениального сумрака, существовали вне каких бы то ни было рамок.

   Мы молча переходили от картины к картине, из зала в зал, будто бы даже не обращая внимания друг на друга, но я чувствовал, что весь нахожусь под влиянием отца, ловил его взгляды и изменяющееся выражение лица, приостановки или ускорения у той или иной работы.

   В частности, именно отец каким-то чудесным образом заставил меня вглядеться в картину Тициана "Последняя вечеря", где удивительным, волшебным образом смешивается искусственный свет догорающей свечи с естественным светом наступающего утра, проникающим сквозь щель в дверях...

   Импрессионизм, да и только!

   Но вот наконец мы стали подниматься по светлой лестнице на третий этаж, и тут словно что-то ударило в душу, глаза широко раскрылись, и уже не гениально изложенная жизнь, а сама жизнь, яркая, отчасти корявая, не очень даже приятная, задевающая за живое, вдруг показала себя в ясных, отчетливых прямоугольниках, скромно развешенных по скромным, чуть ли не учрежденческим стенам.

   Лондонские мосты и туманы Клода Моне, таинственные красавцы и красавицы Ренуара, французские мужчины Сезанна, балерины Дега, танцующие фигуры Матисса...

   Здесь я отчетливо осознал, какое искусство близко моему отцу, что доставляет ему наслаждение и, может быть даже, к чему он стремится в своем творчестве.

   Вспомнился довольно странный и смешной случай, который произошел в те времена.

   Под "теми временами" подразумевается эпоха социализма.