Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 1 из 61

Вадим Месяц

ЛЕЧЕНИЕ ЭЛЕКТРИЧЕСТВОМ

Американцы — наивные люди, неприспособленные к жизни. Мы всегда можем взять и свалить обратно в Россию. А им куда?

Я взошла на горы Сан-Бруно,

за себя и за тех, кто умер.

Автобусная остановка на краю деревни, туман, рассвет. Гулкое такое утро. Люди стоят, икают, вздрагивают. И вдруг издалека, будто с другого конца земли, слышится топот. Тыбы-дым, тыбы-дым. Медленно приближается — жуть берет. Деревня вымершая, спящая. Непонятно, чего ждать. Все равно ждут. Топот приближается: тыбы-дым, тыбы-дым, тыбы-дым. И вот наконец с горы, во всем этом тумане разостланном, появляется взбесившаяся лошадь, тащит за собой телегу на боку. Трясет мордой во все стороны, грива взлохмаченная, шерсть рыжая, пена капает. Телега грохочет. Лошадь возникает — и исчезает. И опять наступает тишина. Молчат, улыбаются. Вдруг снова какой-то топот. Тыбы-дым, тыбы-дым. И нечеловеческий крик. И минут через пять на горе появляется такой же ошалевший мужик, пьяный, глаза навыкат, такая же рыжая борода клочьями. Он бежит с горы в тумане, размахивает кнутом и орет: «а-а-а!» Проносится мимо — и исчезает. И опять тишина, трава, туман клубится.

— И это история твоего рождения?

— Ну, не смерти же. Так вот. Стоят они, стоят средь райских лугов и слышат: идет автобус. И вот подъезжает этот «пазик» чертов, и в нем единственная пассажирка. Все такой же туман, автобус ржавый, скрипучий. И оттуда выходит дама в шляпке с вуалью, в платье с кружевами, на шпильках. Вот и все. Все, понимаешь-нет? А потом она идет по деревне, по деревянным мостовым, с небольшим картонным чемоданчиком в руке. И дети в сатиновых трусах бегут за нею и орут: «Идет, идет, она в шляпке. Учителка приехала». Она спокойно направляется в сторону школы. Собаки лают со всех сторон, бабки крестятся. «Новая учителка приехала, идет замуж выходить!» А в школе цыганка-уборщица уже стучится к директору. «Илья Юрьевич, там ваша невеста идет…»

— Ну и что?

— Как что? И я потом родился. Тебе мало, что ли?

ВОСТОК

ФРАГМЕНТ 1

Дверь в комнату была приперта чемоданом, замок не работал. Где-то снаружи шаркала метла, звенели стекляшки, шуршали разгребаемые листья и сухие жуки. Длинные отсырелые подушки прижимались к стене в желтой пачкающейся известке, простыни пахли чужим человеком. Грабор лежал на самом краю кровати, его голова, наполовину прикрытая перевернутым раструбом пластикового плафона, казалась случайным предметом среди вороха скрученных простыней, человекообразного одеяла, бутылочек, тюбиков, рассыпанных сигарет. Он слушал звуки улицы, плеск воды в ванной комнате и пение женщины в плеске этой воды под душем. Она пела какую-то французскую песенку, сочиненную для шарманки, — она всегда напевала ее, хотя не знала ни слов, ни авторства. Грабору хотелось пить, но он знал, что не осмелится прикоснуться к этой воде до тех пор, пока не поймет, в какой стране мира находится. Он знал слова Форт-Брэгг, Нью-Йорк, Тихуана, Лиза, Миллениум, но они означали для него ровно столько, сколько могут означать любые другие слова — например, мракобесие. Об этом слове он и думал, подставляя к нему залетных попутчиков: мракобесие катаракты, мракобесие перпендикуляров, мракобесие катарсиса… больше всего ему понравилось — мракобесие араукарии. Последнее мракобесие араукарии. Вот этого ты и ждал: новый век перпендикулярного катарсиса; люди летают на машинах на другие планеты, поймали снежного человека, изобрели бессмертие.

Лиза вышла из ванной, сияющая плотской чистотой, она небрезгливо ступала по липкому ковру мотеля, который с четвертого раза попался им вчера под колесо: в других местах американцев выставляли на деньги.

— Мы едем на пирамиды, — сказала она. — Хочу видеть Тутанхамона. Вставай, мальчик. Помчались.

ФРАГМЕНТ 2

Она звонила каждый вечер, или почти каждый вечер, — она никогда не забывала позвонить, если не случалось ничего совсем ужасного. Это совсем ужасное происходило с ней каждый день и стало нормальным для их отношений. Если об ужасном не сообщала она, то Грабор звонил сам. Она всегда была готова к ответу. Лизонька работала как радиопередатчик, транслятор сплетней и собственных приключений, — она всегда была в гуще событий.

Вот ее увозят в горы смотреть в телескоп… В стетоскоп… В перископ… Нет, сначала в ресторан (Грабор, это испанский латифундист, это не то, что ты думаешь)… Потом по дороге ломается автомобиль (ну, ты не обижаешься, он не механик)… Нам пришлось вместе спуститься в долину, я все время рассказывала ему о тебе, он так внимательно слушал… На следующий день: «Его зовут Майкл, у него ранчо в горах, только вот лошади чем-то заболели. Испанец? Ничтожество в манишке». Через восемь часов: «Можно я отдамся одному мужику за три тысячи? Нет, другому, но ведь хорошие деньги…» Через двадцать часов: «Я убила человека. В Сан-Франциско,» — бросает трубку. Тут же перезванивает: «Я застрелила его, он ко мне приставал, одним подонком будет меньше… Ты его не знаешь. Что мне делать?» Минут через пять: «Я не попала, только поцарапала, добью когда-нибудь».

Грабор чувствовал, когда Лизонька пьяна, а когда не просто пьяна. Он изучил весь регистр ее состояний. Вдаваться в детали ему не хотелось, но он понимал, что для достижения результата она использует самые разные препараты. «Сейчас в цене альфафитопротеин, из плода выкидыша, абортивный материал. Один грамм — миллион долларов. Берешь?» «Я спасла своего шефа, его самолет должен был разбиться, я как почувствовала — он хотел лететь через Швейцарию, я нарочно дала другой рейс…» «Мальчик, сегодня был удивительный вечер: друзья, Наташка, один оперный певец… Мой бывший… Я тебе до этого не говорила… Ты же знаешь, что я пою… Я неплохо пою… Он исполнил арию из Фауста, я глотнула „Хеннесси“ и повторила меццо-сопрано… Я смогла, подхватила. В доме полопалась посуда. Мне никогда не повторить такого…» «Уснула на дне бассейна, спасибо, разбудили…» «Угнали машину, менты нашли кокс под передней панелью… Кто подсунул?» «Я художница, меня попросили, я делаю. Обещали всего десять штук. Меня теперь судят за подделку Рембрандта… Хрен им с маслом… Художник всегда жертва мошенничества…» «Я тут курить выхожу в подвальчик, на уровне ног, и видела башмаки, как у старика Хоттабыча: волшебные, с загнутыми носами — он сейчас передо мною, пришел в наш магазин — от индусов может закружиться голова, давай, я через часик перезвоню…» «Ой, как интересно, у меня сегодня день рождения… Да? В один день? Как интересно…»

Даже из тюрьмы она позвонила первый раз именно Грабору в Нью-Йорк, попросила, чтобы он поискал кого-нибудь в помощь — ее нужно было выкупить. Под утро была дома: пела, смеялась. Счастье всегда на месте. Ей всегда было нужно куда-нибудь помчаться, поехать, сорваться с места. Любимое действие. Куда угодно, но помчаться. На океан, за коньяком, на помощь кому-нибудь: вокруг нее вились какие-то беглые наложницы, неизлечимые наркоманы… Всех встреченных на пути она пыталась вовлечь в свое мчание, включала в свой бред. Кличкой ее было слово Толстяк — Грабор не был уверен, он ли эту кличку придумал. Прозвище не соответствовало реальным объемам ее форм, но за Лизонькой оно удержалось надолго, навсегда. Ей и самой это нравилось. Она подписывала открытки не иначе как «Толстячок», могла представиться так по телефону незнакомым людям. Лизонька Толстяк… Нормально.

Она была крупной женщиной славянского типа, немного рыхловатой, мягкой, уютной — при ее сверхзвуковой подвижности величие тела только придавало шарма. Правильные черты лица, тоненький носик, большой накрашенный рот с красивыми зубами… В меру манерности, в меру натуральности: она нравилась мужчинам и использовала это без стеснения. Никакого собственного жилья у нее не было. В начале их романа (три года назад) она снимала красивые квартиры, но что-то случилось: то ли выгонял хозяин, то ли перестал платить спонсор. Она позвонила, подробно рассказывая, какую орехово-дубовую мебель она дарит сейчас друзьям и выставляет на улицу. Их разговор скоро перешел в область телефонного секса, и наутро она прилетела из Сан-Хосе в Нью-Йорк. Примчалась, хотела остаться, не получилось. В Калифорнии она теперь жила у подружек, перемещаясь от одной к другой вместе со своим попугаем в высокой железной клетке, несколькими картинами, написанными ею в более спокойные времена, и очень ограниченным гардеробом. Шмутья у нее было на удивление мало, но она могла преподнести себя эффектно в любом наряде. С подружками через несколько месяцев ссорилась (или попугай доставал их своими криками), после чего переезжала к кому-нибудь другому. Жила на чужой яхте, одно время катались с места на место в большом разрисованном автобусе с какими-то престарелыми хиппи, пока и эта идея себя не исчерпала.