Страница 25 из 42
В один прекрасный день он стоял перед книжным шкафом, с запрокинутою головой озирая «наследство слов его», как говорит праведный Иов, в тщетных усилиях припомнить, куда он поставил «Хроники» ла Колони: ему понадобились подробности осады Ингольштадта и всего прочего, что претерпели в Баварии войска великого короля, чье закатное солнце меланхолически освещало их знаменитые невзгоды. Г-н *** придвинул к шкафу лесенку, взобрался по ней на самый верх и там, балансируя самым тревожным образом, попытался дотянуться до тома, стоявшего десятью дюймами дальше, чем дотянулась бы рука такой длины, за которую ее обладателя показывали бы на ярмарках. Лестница застонала и вильнула влево. Отброшенный в противоположную сторону законами природы, терпеливо ждавшими от него малейшей оплошности с того самого момента, как он ступил на нижнюю ступеньку, г-н *** слабо плеснул руками, внезапно ощутив, что его дальнейшее перемещение относительно книжных полок усвоило характер, несводимый ни к каким принятым системам библиотечной расстановки. Уже падая, он успел-таки зацепить королевского драгуна, чьих сведений так плачевно искал, и тот, с готовностью откликнувшись на призыв г-на *** составить ему компанию в кувырках, прочертил пыльный простор, освещенный вечерними лучами. Подобно мальчику, разоряющему гнезда вяхирей в шаткой шевелюре яблони, г-н *** пытался цепляться за ускользающие вещи, и из-под его пальцев взмыла, раскинув совиные крылья, «Historia Philosophiae Orientalis» Стенли в амстердамском издании, с примечаниями Иоанна Клирика на «Халдейские оракулы», мигнув перед его бледным, запрокинутым лицом нечестивыми измышлениями о Гекате, сем средостении двух огней, в чьем левом пределе порождается добродетель. Г-н *** падал. Его ноги, впервые в жизни оказавшись выше лица и осознавая, что, сколько бы им ни осталось носить на себе г-на ***, впредь им от него таких попущений не будет, решили хотя бы на миг схватить свою Фортуну за волосы (эту фразу, если мои письма дойдут когда-нибудь до печати, ни в каком случае не стоит иллюстрировать) и лягнули трактат о стратагемах в то место, где говорится о пышных плодах неустанной бдительности полководца. Трактат о стратагемах воспринял это как намек на то, что сам он неглижирует бодростью, предписываемой другим, и незамедлительно выступил в поход, взяв союзником какой-то вороватый волюм, трактующий о поисках скрытых вещей и силе предсказаний; и бедный г-н ***, новый Икар, низвергающийся в клубе бумажных перьев, мог по крайней мере поздравить себя с тем, что его падение совершается не без спутников, хотя и не тех, на коих он рассчитывал: ибо г-н ла Колони, его эфирный соревнователь, проносясь мимо его лица, вдруг оказался аббатом Шуази (в домашнем халате, черном с золотом, и с атласными обшлагами), который распахнулся и падал каким-то очередным беспутством вниз. Трактат «De veterum cenotaphiis»{31}, пустившийся наклонной тропой мимо тисовых полок, увлек за собою «Книдский храм», размыкавший и смыкавший в вихре падения свои листы, словно целующиеся раковины: и г-н ***, разминувшись с чьим-то гипсовым бюстом, разлетевшимся по паркету прежде, чем г-н *** сумел разглядеть, кто это из бессмертных его обогнал, — г-н ***, грянувший наконец об пол, оказался погребен, как в пещере Трофония, под грудой книг, из которой кверху торчали его ноги, задыхающийся от быстроты и весь наполненный эхом боли, разнообразно отдававшимся от всех частей его тела, — г-н ***, провожденный в своем нисхождении столькими Гермесами человеческого остроумия, прижатый одним глазом к полу, прихотливо искаженным зреньем другого видел гнездившуюся в темной пыли под шкафом обгрызенную лепешку, которую, начинив ее отравой, подсовывала туда служанка, чтобы потчевать ночных мышей.
В общем, я хотел бы, чтобы все это произошло со мной.
XXI
1 июля
Дорогой FI.,
Вы спрашиваете, читал ли я «Белую гортань». — Читал; и должен сказать, что не разделяю восторгов по ее поводу. Прежде всего, я не вижу оснований, которые принуждали автора выбрать форму романа; если образованность и пристрастие к родному краю заставляют его писать, ему следовало взяться за трактат, а если он боялся, что его не станут читать, то стоило принять во внимание, что наша публика такова, какою время и упражнения ее сделали, и отдать себе отчет в том, что ему дороже — авторское честолюбие или сот меда с молоком, приносимые скромною жертвой гению места. Главный порок этой во всех отношениях примечательной работы — смешение плодов авторской фантазии с известиями этнографическими, которые «компрометируют друг друга», как говорил NN, когда отказывался пойти прогуляться с одним нашим общим приятелем. Положим, автор хотел показать нам богатство и причудливость старинных преданий: но где же они? среди рассказов, лиц и происшествий, вероятно подлинных, я нахожу множество, очевидно принадлежащих современному вымыслу, и не знаю, как различить одни и другие. Не в состоянии ни насладиться вполне изобретениями автора, ни познакомиться с верованиями его народа, я отравлен подозрением, что получаю удовольствие по ошибке. Никогда еще смешение приятного с полезным не было так несъедобно. — Но Вы, видимо, думаете иначе; если хотите, мы поговорим о нем при первой встрече. Пока я вернусь к своему делу.
Как я сказал, мы с Филиппом выходили из библиотеки. Когда мы проходили мимо последнего книжного шкафа при дверях, из-за пазухи у Филиппа вылетел листок бумаги и, сделав в воздухе изящное движение, провождаемое тщетными аплодисментами владельца, порхнул прямо в узкую щель под шкафом, который, как все шкафы г-на барона, опирался на четыре короткие гнутые ноги. Филипп непромедлительно стал на колени и через минуту, весь в гирляндах пыли и с лицом, багровым от прилившей крови, отряхивал и обдувал возвращенный листок. Он уже хотел водворить его обратно во внутренний карман, как вдруг, мельком взглянув на него, с удивлением воскликнул: «Что за черт, это же не та бумага!»
Я сказал, что он вытащил из-под шкафа какой-то другой лист, но Филипп с раздражением возразил, что провел там достаточно времени, чтобы убедиться, что других бумаг там нет.
«А что это был за листок?» — спросил я.
Мне казалось, это невинный вопрос, свидетельствовавший лишь о моем участии: однако, едва вымолвив его, я увидел, что Филипп краснеет с новой силой, а невразумительное бормотанье, которым он отвечал мне, говорило о редком замешательстве. Тут уже я насел на него и вскоре вынудил у своего совместника признание, что в кабинете барона, выгоняя меня оттуда доводами благопристойности, он приметил среди бумаг листок с почерком Климены и, повинуясь первому влечению, схватил его, чтобы спрятать на себе. — Ему вдруг вспомнилось, объяснял Филипп, что у него нет ни строчки, написанной рукою Климены, и эта записка, не нужная более ее отцу, будет сохраняема со всем благоговением, оправдывающим ее кражу; кроме того, в тяготах, коими наполнен нынешний день, мысль, что на его груди лежит листок, коего касалась рука Климены, придаст ему бодрости и терпения.
Развеселенный этой замечательной исповедью, которая произносилась с неохотой и частыми запинками, я спросил Филиппа, почему он решил, что листок не тот. — Потому, отвечал он, что теперь тут другой почерк и совсем другие слова. — Промолвив это, он показал мне выловленную под шкафом бумагу, где было написано — ибо я тогда же вытвердил эти слова, предвидя, что мне не раз придется их пересказывать, — вот что:
«Надобно паче всего следить за этим делом, ибо и куры, когда перед ними проводят меловую черту, остаются неподвижны: а мы разумом и осмотрительностью, думаю, пред курами преимуществуем».
«Что же было написано на нем раньше?» — спросил я.
Тут Филипп поступил, как все, кто борется с памятью, то есть завел глаза кверху и начал строить гримасы, которые всегда в этом помогают; для него, однако, помехою больше прочих оказался стыд, так что он был передо мною, как горничная старого К., о которой, помнится, я Вам рассказывал весной: старик выгнал ее после скандала, учиненного ею при гостях в звездной столовой, и она, не нашед себе другого места, хотя К. ей не отказал в рекомендациях, оказалась вынуждена возвратиться в родную деревню, встретившую ее тем равнодушным гостеприимством, которым пейзаж вообще откликается на передвижения вещей в его пределах. Уже давно никто из земляков не насмехался над ее неудачею; давно ее перестали огорчать мысли о больших надеждах, которые когда-то она уносила с собою, покидая родину; но каждый раз, когда на стол подавали кукурузную кашу, воспоминания о том, как она несла судки по страшному дому К., наполняли ее рот пеплом, будто эта кукуруза была выращена нечестивцами в содомских полях, а не ее ближайшими родственниками; и пока ее родня мирно жевала, озаряемая мигающим фитилем, на котором потрескивали мотыльки, бедная девушка силилась сглотнуть непрожеванный комок воспоминаний, навсегда исказивший горло Адама, и перед ее внутренними глазами бурлил белесый сулой созвездий, как луковый суп, помешиваемый на огне, пока мать не возвращала ее в общий разум, толкнув локтем в бок. Так вот и Филиппу, я думаю, проще было бы вспомнить записку, связанную с каким-нибудь его похвальным поступком, оттого-то он так мучился, восстанавливая точные слова, а в итоге у него вышло вот что: