Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 125 из 153

— Сила мне уже ни к чему.

Он подобрал с пола тряпичную куклу и заботливо усадил ее на камин.

— Молитва, — продолжал он задумчиво, — желаю вам, чтобы вы молились с той же легкостью, с какой я вонзаю эту иглу в кожу. Люди, вроде вас, у которых тоска в душе, не молятся или молятся плохо. Признайтесь, вам в молитве дорого лишь усилие, лишь принуждение, вы себя насилуете, заставляете. Неврастеник всегда — собственный палач.

Теперь, думая об этом, я не могу себе объяснить, почему при этих словах меня охватил какой-то стыд. Я не смел поднять глаз.

— Не принимайте только меня за материалиста на старый манер. Инстинкт молитвы живет в каждом из нас, и он так же необъясним, как и все остальные. Это — как я предполагаю — одна из форм той темной борьбы, которую индивид ведет против рода. Но род поглощает все, безмолвно А род, в свою очередь, пожирается человечеством, так что иго мертвецов давит на живых все тяжелее. Не думаю, чтобы хоть у одного из моих предков на протяжении столетий возникло малейшее желание разобраться во всем этом лучше, чем его родители. В деревне, в низовьях Мэн, где мы живем от века, даже сложилась поговорка: «Упрям, как Трике», — Трике это наше прозвище с незапамятных времен. А упрямыми в наших местах называют тугодумов. Так вот, я родился с тем бешенством познанья в крови, которое вы именуете libido sciendi[13]. Я работал, как люди жрут. Когда я думаю о своих юношеских годах, о своей комнатушке на улице Жакоб, о своих ночах тех лет, меня охватывает какой-то ужас, почти религиозный. И зачем все это? Зачем, спрашиваю я вас?.. Теперь я умерщвляю это любопытство, неведомое моей родне, выколачиваю его помаленьку из себя, выколачиваю морфием. Ну а если это слишком затянется... У вас никогда не было искушения покончить с собой? Дело нередкое, для неврастеников вашего типа — даже нормальное...

Я не нашелся, что ответить, меня будто околдовали.

— Правда, тяга к самоубийству — особый дар, своего рода шестое чувство, не знаю уж как назвать, — с этим рождаются. Поверьте, я сделаю это незаметно. Я все еще охочусь. Пробираешься, например, через заросли, таща за собой ружье, — паф! — и на следующее утро заря находит тебя уткнувшимся носом в траву, покрытым росой, свежим, спокойным, меж тем как первые дымки подымаются над деревьями, поют петухи, щебечут птицы. А? Это вас не соблазняет?

Господи, на мгновение я подумал, что он знает о самоубийстве доктора Дельбанда и нарочно разыгрывает передо мной эту жестокую комедию. Но нет! Его взгляд был искренним. Как я ни был сам взволнован, я чувствовал, что мое присутствие — уж не знаю почему — его потрясает, что оно становится с каждой минутой все невыносимей для него и что тем не менее он не в состоянии меня отпустить. Мы были пленниками друг друга.

— Людям, вроде нас, лучше бы так и не вылезать из навоза, — снова заговорил он глухим голосом. — Мы себя не жалеем, мы ничего не жалеем. Хотите, побьемся об заклад, что вы в вашей семинарии были таким же, как я — в моем Прованском лицее? Бог там или Наука, но мы на это набрасывались, нас сжигало изнутри. Ну и что! Вот мы оба теперь перед тем же... — Он внезапно умолк.

Мне следовало бы понять, но у меня в голове было одно — удрать побыстрее.

— Такой человек, как вы, — сказал я, — никогда не отворачивается от поставленной цели.

— Зато цель от меня отворачивается, — ответил он. — Через шесть месяцев я умру.

Я подумал, что он все еще говорит о самоубийстве, и, очевидно, он прочел эту мысль в моих глазах.

— Не знаю, зачем я ломаю перед вами всю эту комедию. Вы так смотрите, что тянет рассказывать вам всякие истории, все равно какие. Покончить с собой? Вы поверили? Нет, это занятие для важных господ, для поэтов, мне эти элегантные замашки не по плечу. Не хотелось бы, однако, чтобы вы сочли меня малодушным.

— Я не считаю вас малодушным, я только думаю, что это... этот наркотик...

— Не болтайте, чего не знаете, о морфии... Настанет день, когда вы тоже... — Он ласково поглядел на меня. — Вам приходилось когда-нибудь слышать о злокачественном лимфогранулематозе? Нет? Это, впрочем, болезнь не для широкой публики. Она как раз была темой моей диссертации, представляете? Так что обмануться я не могу, мне даже лабораторные анализы ни к чему. Я себе даю еще три месяца, от силы шесть. Как видите, я не отворачиваюсь от цели. Я смотрю ей в глаза. Когда прурит становится нестерпимым, я чешусь, но что поделаешь, у клиентуры есть свои требования — врач всегда должен оставаться оптимистом. Вот я и подкалываюсь перед приемом. Лгать больным при нашем ремесле — необходимо.

— Уж не слишком ли вы им лжете?..



— Вы считаете? — сказал он. В его голосе была все та же ласковость. — Ваша роль легче моей; вы, полагаю, имеете дело только с умирающими. Агония, в большинстве случаев, эйфорична. Другое дело — единым махом, одним-единственным словом отнять у человека всякую надежду. Мне такое доводилось, раз или два. Знаю, знаю, что вы могли бы мне ответить, ваши богословы возвели Надежду в ранг добродетели, у вашей Надежды руки смиренно сложены на груди. Ну ладно, пусть так, никто этой богини вблизи не лицезрел. Но наша, человеческая надежда — это зверь, говорю я вам, зверь в человеке, зверь матерый и свирепый. Лучше уж дать ему угаснуть потихоньку. В противном случае, смотрите, не упустите его! Упустите — он вас задерет, загрызет. А больные — хитрецы! Кажется, уж знаешь их как свои пять пальцев, а все же даешь промашку, попадаешься на крючок не сегодня, так завтра. Да вот хотя бы: старый полковник, закаленный колониальный вояка требует, чтобы я сказал ему всю правду, по-товарищески... Бр-р!..

— Надо умирать постепенно, — пролепетал я, — выработать в себе привычку.

— Ерунда! Вы сами прошли эту тренировку?

— Во всяком случае, я пытался. Я, впрочем, не сравниваю себя с мирянами, у которых есть свои заботы, семья. Жизнь такого незаметного священника, как я, никому не важна.

— Возможно. Но если ваша проповедь сводится к приятию судьбы, это не ново.

— Я говорю о радостном приятии, — сказал я.

— Хватит! Человек глядится в свою радость, как в зеркало, и не узнает себя, дурак! Радость требует самозатраты, затраты человеческой субстанции — радость и боль одно и то же.

— То, что называете радостью вы, возможно Но миссия церкви как раз и состоит в том, чтобы вновь обрести источники утраченной радости.

В его глазах была та же ласковость, что и в голосе. Я невыразимо устал, мне казалось, я провел здесь уже долгие годы.

— Позвольте мне наконец уйти! — воскликнул я.

Он вынул из кармана рецепт, но не протянул мне его. И вдруг положил ладонь на мое плечо, рука его была вытянута, голова чуть наклонена, глаза полуприкрыты. Его лицо напоминало мне мои детские виденья!

— В конце концов, — сказал он, — таким людям, как вы, возможно, следует говорить правду.

Он замялся, прежде чем продолжить. Как это ни покажется невероятным, слова его долетали до моих ушей, не пробуждая никаких подозрений. Двадцатью минутами раньше я вошел в этот дом, уже смирившись, готовый выслушать все, что угодно. Хотя последняя неделя в Амбрикуре наполнила мою душу необъяснимым ощущением безопасности, уверенности, каким-то обещанием счастья, слова г-на Лавиля, поначалу такие успокоительные, все же очень меня обрадовали Теперь я понимаю, что эта радость была куда сильнее, чем мне казалось, куда глубже. Я ощутил ту же раскрепощенность, веселье, что и на дороге в Мезарг, но к этому примешивался еще какой-то нетерпеливый восторг. Мне прежде всего хотелось вырваться из этою дома, из этих стен. И в тот самый момент, когда мой взгляд, казалось, отвечал на безмолвный вопрос доктора, все мое внимание на самом деле было сосредоточено на смутном шуме, доносившемся с улицы. Вырваться! Убежать! Вновь оказаться под этим зимним небом, таким чистым, на котором всходила заря, когда я сегодня утром глядел на него из окна поезда! Г-на Лавиля это, должно быть, ввело в заблуждение. Впрочем, внезапно я все понял: он еще не закончил фразы, а я был уже только мертвецом среди живых.

13

Похоть знания (лат.)