Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 4 из 177



Взяв ведро и тряпку, она поспешно вернулась к себе. Решительно разорвав старую наволочку, начала проти­рать стекла. Студеный воздух обжигал Анины руки, горячил щеки. Она быстро управилась со стеклами, за­крыла окна и остановилась, отбрасывая со лба растре­павшиеся волосы. Комната посветлела, повеселела. Вы­метены черепки разбитой чашки. Но конверт все еще лежит на столе...

Стиснув зубы, Аня взяла конверт и засунула его в ящик стола, в самый дальний угол. Она так ясно помни­ла, как он лежал на полу под дверью, как она радост­но наклонилась, чтобы поднять его, и вдруг увидела чужой почерк рядом со знакомым номером воинской части... и не сразу сумела вскрыть конверт, и не сразу прочитала те несколько строк... «смертью храбрых»... «память о нашем товарище Павле Карцеве»...

Зачем, ну зачем она вернулась? Бередить уже подзатянувшиеся раны? Откуда взялась вздорная мысль, что нужно бросить как-то наладившуюся жизнь и мчать­ся сюда, в Ленинград, в свой родной дом, на родной завод, как будто именно тут она найдет тепло и сча­стье... За десять тысяч километров от дома, в необжи­тых местах, где все строилось и отлаживалось заново, у нее не возникало никаких сомнений. Как она рвалась в путь-дорогу! Ехала верхом, потом на грузовике, в авто­бусе, на пароходе, потом больше десяти суток поездом. «Домой, домой!» А что нашла? Пепелище...

Ну что ж. Значит, так и жить. Стиснуть зубы и жить.

Два часа она мыла, чистила, скребла, перетряхивала, перетирала. Вконец умаявшись, огляделась: комната сверкала чистотой и казалась новой, впервые увиденной оттого, что вся мебель переехала на новые места.

Она долго тщательно мылась в холодной ванной. Пе­реодевшись во все чистое, с улыбкой достала из шкафа довоенное любимое платье, встряхнула, недоверчиво осмотрела, надела. Платье было свободнее, чем раньше. Затянула шелковый кушак, остановилась перед зерка­лом. Как давно она не разглядывала себя вот так, во весь рост! Оттого, что все эти годы много ходила и ра­ботала на свежем воздухе, ноги стали мускулистыми, все тело — крепким, гибким, выносливым. А лицо обвет­рилось и потемнело... Она подошла к зеркалу вплот­ную, разглядывая себя пристрастно и недоверчиво. По­худевшее лицо с энергично сошедшимися темными бро­вями и карими блестящими глазами сейчас показалось сухим и почти старым. Морщинки возле глаз и губ, желтоватые от прошлогоднего загара щеки, упрямые морщины на слишком высоком лбу под гладкими и, кажется, тоже потемневшими волосами. Как все жен­щины с живыми, подвижными лицами, Аня дурнела, изучая себя в зеркале, потому что зеркало отражало несвойственную ее лицу неподвижность. Стало грустно и страшно. Тридцать два года... Неужели молодость уже позади? Вот и кончилась моя женская незадавшаяся жизнь...

Со вздохом отойдя от зеркала, Аня сообразила, что очень голодна, и достала из чемодана остатки дорожных запасов. Немного печенья и конфет — вот и все, что осталось от солидного пакета, который Ельцов насильно вручил ей на прощанье. Ельцов... Ане вдруг до слез захотелось вернуться к нему, к его заботливой нежно­сти, почувствовать себя не такой одинокой.

— Соседушка, чаю не хотите ли?

Евдокия Павловна без стука вошла, с любопытством оглядела прибранную комнату, потянула за руку:

— Пойдем, пойдем, устали небось?

Стараясь ни о чем не вспоминать, Аня вошла в зна­комую комнату — и не узнала ее. Ни уюта, ни прежней обстановки, ни памятных с детства обоев... Да оно и лучше! Но как здесь, видимо, трудно живут!

— Трое у меня, — тихо сказала Евдокия Павловна, поняв немой вопрос гостьи. — Двое в школе, в первом и третьем классе. Старшенького пристроила было в ремес­ленное, так ведь не стал учиться — хоть бей, хоть плачь, помаялись с ним да и выгнали. Год болтался без дела, теперь в завод выпросила его у директора, недавно зачис­лили... Муж тут же, в заводе, работал. Тут и убило в сорок третьем. Снаряд в цех влетел. Даже проститься не пришлось... Рук-ног не нашли, хоронить нечего бы­ло... А ребятишки — мал мала меньше. Вот и тяну тро­их одна. Теперь, если старший зарабатывать начнет, полегче станет.

— Работаете?

— Заместо мужа пошла. В фасоннолитейный.

— В фасоннолитейный?



— А что? В войну все женщины работали, да и теперь немало. А я уж привыкла. Да и то сказать, не тот те­перь труд, что в войну был. Механизации много. А уж цех хороший, дружный. Бывали?

— Нет, не пришлось. Но я думаю, когда привык­нешь, всякий цех полюбится.

— Не знаю, — с сомнением сказала Евдокия Пав­ловна. — У нас ведь что хорошо? Люди.

Аня с наслаждением пила чай и все пододвигала Евдокии Павловне печенье и конфеты, но Евдокия Пав­ловна взяла только одно печеньице, размочила в чае, от конфет отказалась, и для сынишек не взяла.

— С получки я им покупаю, — с достоинством сказа­ла она. — А баловать их пока не приходится.

Аня расспросила, кто живет в квартире. Фамилия одинокого старика Ивана Ивановича Гусакова показа­лась ей знакомой, но отзыв Евдокии Павловны: «Ох, выпить любит!» — не внушал надежд на приятное со­седство. Впрочем, Евдокия Павловна говорила о нем с симпатией. Зато о Любимовых она и говорить не стала, только процедила: «Люди как люди, они сами по себе, и я сама по себе».

Прибежали домой младшие сынишки — оба грязные, мокрые;  Евдокия Павловна заругалась, захлопотала, чтобы переодеть их и отмыть. Ане стало стыдно, что давеча приуныла. Очутившись снова в своей одинокой комнате, она подбодрила себя мыслью, что завтра же с утра побежит в райком, а там и на завод, все войдет в колею.

Быстро разделась, с наслаждением вытянулась в чистой постели, почувствовала, что устала и очень хочет спать. Потушила свет.

На темном потолке покачивались отсветы уличных фонарей. Звуки жизни доносились из квартиры. Про­шаркал шлепанцами по коридору Гусаков. Аня уже ви­дела его — высокий худой старик в фуфайке, оглядел Аню из-под насупленных бровей, буркнул невнятное приветствие и пошел дальше…  Мелодично смеялась, болтая по телефону, Любимова Алла Глебовна, полная дама со следами былой красоты на холеном лице... Стукнула дверь, кто-то вошел, притопывая валенками, Евдокия Павловна ворчит: «Опять до ночи бродишь, гляди-ко, валенки наскрозь мокрые...» Значит, пришел старший сын.

Потом все стихло. Аня засыпала, когда что-то про­тяжно скрипнуло — то ли рассохшаяся мебель, то ли дверь. Она знала, что дверь заперта и некому прийти. И все же, казалось, слышала: на цыпочках, как всегда, когда возвращался поздно, вошел Павлик-большой и сразу же, как обычно, натолкнулся на стул, охнул, ти­хонько подошел, шепотом спросил: «Ты спишь?» — и ласково коснулся губами ее виска...

А у той стены — белая кроватка с сеткой, Павлик-маленький закинул на подушку обе ручонки с крепко стиснутыми кулачками, будто приготовился к драке. Слышно его сонное посапывание... И сразу за этим видением — другое. То, что не забудется никогда: мороз­ный холод темной комнаты, свистящее дыхание малень­кого истаявшего человека, тонкие, исхудалые пальчики, которые она греет, греет в своих коченеющих ладонях, еще не понимая, что это — конец, пока вдруг ее не по­трясет полная ледяная тишина: свистящего дыхания больше не слышно, а пальчики недвижны в ее ладонях и все холодеют, холодеют, холодеют...

И сразу, только отогнала страшное видение, наплы­вает другое: конверт на полу... радостное движение, каким подняла его, чужой почерк... «смертью храбрых»... И долгая ночь, когда она сидела, окаменев, да­же слез не было. Под утро почувствовала, что окочене­ла, натянула ватник, закуталась в платок. Попробовала закурить — стало дурно. Налила воды — выронила чаш­ку. И тогда рванулась из дому, прибежала в райком, разбудила Пегова... «А теперь муж... Ребенок, а те­перь муж, — повторяла она, — мне нужно на фронт, я иначе не могу, я прошу вас...» Пегов тер седеющие виски и бормотал: «Да куда ж тебя, дочка? Разве что в саперную часть, так ведь не женское дело...» А под конец — «ну что ж, раз душа требует, иди...».

Измученная плохой ночью, неотдохнувшая, неуве­ренная, Аня пришла в приемную секретаря райкома. Приемная та же, но Пегова уже нет. Вместо него — Раскатов.