Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 36



Но это нисколько не умаляло его депрессивного, пессимистического умонастроения, которое с годами все больше возрастало.

Он был насквозь пропитан эгоцентризмом. То был поистине «птолемеевский» эгоцентризм. И хотя мир упорно не вращался вокруг него, именно поэтому он не желал вращаться вокруг мира, самоуглубленно сосредоточившись на своем собственном Я. Самомнение, самонадеянность, амбиция и претенциозность его были беспредельны. Равных ему не было — в этом он никогда нисколько не сомневался… «Почти все, — писал он за полгода до смерти, — имеют какой-либо непреодолимый или хронический порок (Uebel); я наблюдаю это ежедневно. А я — нет» (34, 126). Его не превозносят. Лекции его не посещают. На его книги нет спроса. Это вызывает у него лишь презрение к людям, недостойным его, неспособным воздать ему должное. Ведь книга, по его словам, подобна зеркалу: «Когда осел глядит в него, он не может увидеть в нем ангела» (49, 223).

Он крайне неуживчив. Он живет в окружении «двуногой породы обезьян» (zweibeinige Affengeschlecht) (К. Розенкранцу, 12.VII.1838), осыпаемых им едкими, язвительными сарказмами. Лучше быть от них подальше. Он живет в полном одиночестве. Подальше от родных. Холостяк[3]. Всячески избегает общения и дружбы. Никому не доверяет. Даже обедая в ресторане, он издевается над застольными соседями. «Новых знакомств с учеными я стараюсь по возможности избегать, в особенности с работающими по моей специальности; все они поголовно меня ненавидят от всего сердца, в этом отношении сходятся все, в остальном расходящиеся между собой», — пишет он (4, 90). Вопреки его уверениям: «То, что я думаю, что пишу, представляет для меня ценность и это мне важно; а то, что происходит лично со мною, что касается меня самого — это имеет второстепенное значение и я отношусь к этому с насмешкой» (4, 29). Его приводила в негодование, в бешенство дискриминация его учения официальными, университетскими философами: «Для меня легче, если черти будут есть мое тело, чем если профессора станут грызть мою философию» (20, 60).

В знаменитой в свое время книге «Гениальность и помешательство» Чезаре Ломброзо в главе «Гениальные люди, страдавшие умопомешательством» приводит Шопенгауэра в качестве яркого примера мыслителя, одержимого манией преследования. «Он жил всегда в нижнем этаже, чтобы удобнее было спастись в случае пожара, боялся получать письма, брать в руки бритву[4], никогда не пил из чужого стакана, опасаясь заразиться какой-нибудь болезнью… Исключительной и постоянной заботой его было собственное Я, которое он старался возвеличить всеми способами…» (20, 60). Впрочем, сам Шопенгауэр, убежденный в «сродстве гениальности с безумием» (8, III, 359), не возражал бы Ломброзо, причислявшему его к гениальным безумцам: «Что у гениальности и безумия есть стороны, коими они сходятся и даже переходят друг в друга, — было часто замечаемо…» (6, 195).

Ничто не было столь чуждо Шопенгауэру, как общественная, а тем более политическая деятельность. Об этом он прямо заявлял еще в письме М. Лихтенштейну (декабрь 1819 г.), считая унижением собственного достоинства «серьезное применение своих духовных сил к предоставляемой мне столь узкой и незначительной сфере, как современные условия некоего данного времени или определенной страны». Он был твердо уверен, будто «нельзя одновременно служить миру (der Welt) и истине» (Фрауенштедту, 21.VIII.1852), противополагая философское творчество общественной деятельности.

Современность отвернулась от него, и он повернулся спиной к современности, замкнулся в себе, в свои философские раздумья. «Я живу как отшельник, целиком и полностью погрузившись в свои изыскания и занятия», — писал он Г. В. Лабесу (30.V.1835). «Кто не любит одиночества — тот не любит свободы, ибо лишь в одиночестве можно быть свободным» (8, 131). Большую часть дня проводил он в кабинете своей двухкомнатной квартиры, поглощенный писанием и чтением. Его окружали бюст Канта, портрет Гёте, тибетская статуя Будды, 16 гравюр на стенах с изображениями собак и книги, книги, книги… 1375 томов хранилось в его библиотеке. «Не будь на свете книг, я давно пришел бы в отчаяние…» — признавался он (41, 105).

Образ жизни Шопенгауэра был монотонным и однообразным. Он придерживался строгого режима. Надев старомодный фрак и аккуратно повязав шею белым бантом, он в установленный час шел обедать в близлежащий ресторан. Совершал длительные прогулки, на ходу разговаривая с самим собой. Его сожителем и постоянным спутником был белый пудель Атма (брахманское: духовное первоначало, «самость»). Шопенгауэр-младший, — называли его соседи. «Эй ты, человек!» — бранил своего пса Шопенгауэр[5]. По вечерам философ отдыхал, играя на флейте, а перед сном читал произведения античных поэтов (многие из которых он знал наизусть). Но наибольшее удовольствие доставляло ему чтение «Дупнекхата» — 50 отрывков из Упанишад[6].

Так шли год за годом, десятилетие за десятилетием монотонной, безрадостной жизни. «Вы знаете, что я никогда не был особенно общителен, а теперь я живу еще более замкнуто, чем когда бы то ни было», — делился он в последний год жизни с невесткой Гёте (4, 186). Ему «выпало счастье жить более среди книг, чем между людей…» (7, III, 190).

Но никакие неудачи, никакие провалы не сломили его настойчивости, его непреодолимого стремления отстаивать свои убеждения. Шопенгауэр не сдавался. Упорно, непрестанно, неутомимо продолжал он свою работу, ведя непримиримую борьбу против своих идеологических противников. Его не печатали, не читали, не слушали. Его сочинения, как правило, игнорировали. Он видел в этом «заговор профессоров» против него. «Господа профессора совершенно правильно усмотрели, что единственное средство для борьбы с моими сочинениями — это сделать их тайной для публики путем глубокого замалчивания…» (5, III, 4). Крайне редко, в исключительных случаях, появлялись резко критические отзывы о его произведениях (например, рецензия Ф. Э. Бенеке на «Мир как воля и представление»).

Но этот антагонист всей классической философии отнюдь не был графоманом, заурядным писакой, невежественным путаником. Как бы отрицательно мы ни относились к его воззрениям, нельзя не признать, что это был весьма одаренный человек с разносторонней эрудицией, обширными познаниями и большим литературным мастерством. Он не только внимательно следил за ненавистной ему послекантовской немецкой философией, но и хорошо знал античную, английскую, французскую философскую литературу. Он обладал основательными познаниями в различных областях естественных наук и с полным правом утверждал: «Всю мою жизнь я непрестанно следил за достижениями всех этих наук и изучал их основные произведения…» (И. Фрауенштедту, 12.Х.1852 г.). А его основной замысел — синтез достижений западноевропейской философии с откровениями восточной религиозно-философской мысли — потребовал от него тщательного изучения ведизма, брахманизма и буддизма[7]. «Изучение Упанишад было утешением моей жизни и будет утешением, когда я буду умирать» (25, II, 573). Весьма скудными и убогими были, однако, его социально-экономические и политические знания. Шопенгауэр в совершенстве владел многими, новыми и древними, языками. Он предлагал различным издателям свои переводы: Гёте — на английский язык, художественных произведений — с французского, итальянского, испанского, философских работ Джордано Бруно, Юма, с испанского этического сочинения Б. Грациано. Однако все его предложения отклонялись издателями.

Девятнадцать лет спустя после выхода в свет основного труда Шопенгауэр добился опубликования (не у Брокгауза) в 500 экземплярах, без оплаты авторского гонорара, своего нового философского произведения «О воле в природе». Увы, через год из них было продано лишь 125 экземпляров.



3

По словам Шопенгауэра, на нашем моногамном полушарии жениться — значит лишиться половины своих прав и удвоить свои обязанности.

4

Брился он все же сам: «Я не доверил бы свою шею бритве в чужих руках» (49, 223).

5

После смерти Атмы Шопенгауэр установил в своей комнате гипсовое изображение головы своего покойного друга и завел себе его коричневого преемника.

6

В латинском переводе Анкетиль-Дюперрона (1809 г.) с персидского перевода с санскрита.

7

Среди других изученных им работ он ссылается также на «Архив научных знаний в России» и исследования петербургского ученого И. И. Шмидта («этого превосходного ученого» и «самого основательного в Европе знатока буддизма»), в том числе на его речь в Петербургской академии в сентябре 1830 г.