Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 108

Смирнов рысцою подбежал к капитану и начал читать список. Вызвали Загибина, Павлова, Сергеева, Самохина, Рогожина, унтер-офицеров Колесникова, Машкова… Не вызвали ни одного «инородца» (как именовали официально солдат нерусского происхождения). Ни одного из бывших рабочих, ни одного из тех, кто был у начальства на плохом счету. Последним в списке оказался Карцев. Зауряд-прапорщик прочел его фамилию, вскинул на лоб очки, опять прочел и, наклонившись к уху капитана, с недоумением прошептал:

— Как же так, господин капитан? Карцев числится у нас «порочным»! (Так в секретных документах назывались политически неблагонадежные солдаты.)

И шепотом же Васильев ответил ему:

— Что делать, Егор Иванович! Где набрать в роте сорок солдат без пятнышка? А он строевик прекрасный, и фигура у него молодецкая. Пускай едет.

Он приказал назначенным в поход быть готовыми к шести утра и ушел.

Рота напоминала развороченный муравейник. Никто не спал, волнение, страх и любопытство охватили солдат. Куда отправляют сорок их товарищей? Почему не объявили, что за поход? Загибин, побывавший у зауряд-прапорщика, торжествующе улыбался с видом осведомленного человека. Но его так не любили в роте, что даже самые любопытные и те не хотели ничего у него спрашивать.

— Мозги морочат, — убежденно говорил Черницкий. — От начальства ничего хорошего не жди. Почему лишних три месяца держали одиннадцатый год? Почему не говорят, куда посылают наших товарищей? Хорошие дела не прячут… Здесь опять пахнет усмирением.

— Ох, землячки, плохо, плохо подневольным быть, — сокрушался Рогожин. — Ох и скверно же!

— А чем тебе, друг, скверно? — миролюбиво спросил Колымов, солдат второго взвода. Он был круглолиц, упитан, узкая полоска лба незаметно проходила у него между шерстяной дужкой волос и тонкими мазками бровей. — Чем тебе плохо? — повторил он. — Хлеба три фунта в день, сахару два куска, да щи мясные, каша масляная, чай пьешь, обут, одет, богу молишься… Чем же плохо? Ну, чем? Чем?

Солдаты неприязненно посмотрели на Колымова. В роте его звали боровом: пожрать бы да поспать — больше ему ничего не надо. И вдруг Самохин, до сих пор сидевший смирно, завыл, залязгал зубами и, крестясь, полез под койку. Когда его хотели оттуда вытащить, он заплакал и стал умолять:

— Братцы, не надо. Ради Христа, миленькие, не трожьте…

И неожиданно заревел:

— Смирно, мать вашу… Не видите, кто с вами говорит?

И сейчас же затих, вылез и, щерясь, как забитый пес, смотрел вокруг. Все поняли: у Самохина припадок.

Несмотря на позднее время, приходили солдаты из других рот. В полку шло смутное брожение, всем было не до сна. Смирнов не выходил из своей квартиры и приказал дежурному и взводным не очень «налегать» на солдат. Он помнил, как бунтовали в Маньчжурии задержанные после японской войны полки, как при нем с красными флагами шли солдаты, братаясь повсюду с рабочими, как по нескольку дней не смели появляться в ротах офицеры и как, наконец, совсем недавно стрелял в капитана Вернера солдат Артемов.

И сейчас, в неурочное, позднее время, слыша шум в казарме, ворочаясь в постели возле пухлой жены, Смирнов испытывал смутную тревогу. Как хорошо ни знал он солдат, как ни ломал их, ни гнул, но до конца не понимал их и потому, что не понимал, — боялся, зная, что они его ненавидят. «Самая старая шкура в полку» — прозвали его. А разве он виноват, что иначе нельзя? Разве хоть один день держали бы его на военной службе, если бы он не был суров с нижними чинами и они не трепетали бы перед ним?

Отряд полка — шестьсот человек — выстроился на дворе казармы. Полковник Архангельский, высокий старик с подстриженной бородкой и в золотых очках, похожий на профессора, обошел фронт, поздоровался — ему ответили тихо, нестройно, — и отряд двинулся к вокзалу. Офицеры приказали петь песни, но солдаты запели вяло, неохотно. Архангельский вспылил:

— Отставить! Что это такое? Бабы идут или солдаты? Господа офицеры, подтяните ваших людей!



Начался подсчет ноги — раз, два, левой… Сотни сапог гулко били о землю, и взводные глядели — крепко ли, во весь ли след ставится солдатская нога, и ругали тех, кто плохо маршировал.

Эшелон был уже подан: товарные вагоны — для солдат, вагон второго класса — для офицеров. В товарных клетушках было так тесно, что не хватало места сидеть. Солдаты ругались, ворчали. Но вот паровоз прогудел, и состав медленно пополз вперед.

Поезд шел сквозь лес, в свежем аромате цветов, травы, молодой хвои, среди расцветающей зелени. На станциях солдаты бегали за кипятком. Они повеселели, шутили с молодыми крестьянками, которые в коротких ситцевых платьях, толстых шерстяных чулках и мужских, грубых ботинках с торчащими ушками ехали мимо на телегах в поле.

Карцев, поместившись на деревянной доске, служившей сиденьем, разговаривал с товарищами. Вокруг были свои. А в другом конце вагона расположились Машков, Загибин, Сергеев; они закусывали, не обращая внимания на солдат. Карцев рассказывал о волнениях в гвардейском Преображенском полку в тысяча девятьсот пятом году. Полк был недоволен полицейской службой, которую его заставляли нести. Созыв Первой государственной думы усилил волнения. Ожидали, что Дума даст крестьянам землю. Из деревни приходили к солдатам письма, в которых их упрекали, что они стреляют в народ и усмиряют революцию. Солдаты устраивали сходки, многие вступили в военную организацию при Петербургском комитете большевиков. Этот комитет поддерживал подпольные связи с преображенцами, засылал к ним агитаторов.

…Колеса ровно постукивали, и Карцев приспособился так говорить, что солдаты его слышали, а начальство не могло разобрать ни слова, даже если бы настороженно прислушивалось. Карцев радовался, видя, с каким глубоким интересом слушают его, и продолжал:

— Один из шпиков доложил начальству, что солдаты встречаются с рабочими, но офицеры тогда так боялись солдат, что не могли ничего поделать. В Гореловском лесу собралось четыре тысячи человек, почти из всех полков гарнизона. Были там и рабочие. Говорили, что всем надо выступать вместе. И вот вечером распространился слух, что на другой день преображенцам придется идти в Петергоф нести полицейскую службу. В полку начались волнения. Особенно были недовольны солдаты призыва тысяча девятьсот третьего года, которых не отпускали в запас, хотя они отслужили свой срок. Солдаты написали свои требования и предъявили их начальнику дивизии. Они настаивали, чтобы начальство по-человечески обращалось с ними, отменило наказания, оскорбительные для достоинства солдата, не посылало их усмирять народ, не вскрывало солдатские письма, улучшило пищу и разрешало посещать разные зрелища…

— Ну и молодцы! — не удержавшись, воскликнул кто-то.

Машков насторожился, неприязненно спросил:

— О чем вы там?

— Сказки рассказываем, господин взводный! — бойко ответил Рогожин.

— Кто рассказывает? Какие сказки?

— Я, господин взводный! — Рогожин знал, что Машков недолюбливал Карцева. — Об Иване-царевиче и Еруслане-богатыре!

Машков лег на нары, положил под голову скатку. Он был пьян.

Беседа продолжалась. Карцев рассказывал о восстании на «Потемкине», очевидцем которого он был.

Поезд замедлил ход. Подъезжали к довольно большой, оживленной станции. Усатый начальник в красной фуражке поздоровался с полковником Архангельским, жандармский офицер пригласил его к себе.

К товарным вагонам приставили доски, велели выходить. С винтовками и походными мешками отряд выстроился на платформе. Потом солдат отвели за палисадник. Привезли обед. Ели тут же, сидя на земле. Архангельский долго оставался у жандармского офицера, и только в начале сумерек скомандовали в ружье. Офицеры стали уводить солдат небольшими группами. Шли по обеим сторонам полотна. Затем растянулись цепью. Офицеры объяснили, что надо охранять железную дорогу, никого близко к путям не подпускать. Подозрительных задерживать, а если те будут сопротивляться — применять оружие.

Красноватые облака тихо погасали на западе. Воздух свежел. Галки шумно располагались на ночлег в близкой роще. Унтер-офицеры проверяли посты.