Страница 107 из 108
В один из весенних дней тысяча девятьсот сорок пятого года, в Восточной Пруссии, в районе Толькемита, куда доносилось соленое дыхание Фриш-Гафа, Карцев встретил знакомого связиста из соседней армии и, разговорившись, узнал, что их армией командует генерал-лейтенант Мазурин. Он спросил, как зовут генерала. Связист не знал, но довольно точно описал наружность командующего.
«Он! — решил Карцев. — Как бы мне повидать его?»
Но увидеть Мазурина ему долго не удавалось. И лишь после ликвидации последних немецких войск, окруженных на Земландском полуострове и южнее Кенигсберга, Карцев узнал, что штаб соседней армии находится всего в двадцати километрах от них, и попросил разрешения съездить туда.
Попутный грузовик быстро добросил его до маленького городка. Карцев волновался. Пока подходил к штабу, все думал: «Может быть, не узнает. Столько лет!» Он попросил адъютанта передать генералу короткую записку.
Адъютант приоткрыл дверь: Мазурин работал за столом. «Не вовремя…» — заколебался было адъютант и решил не беспокоить командующего. Но тот, увидев его, спросил:
— В чем дело? Входи.
— Товарищ генерал-лейтенант! Какой-то капитан хочет вас видеть. Вот… и записку просил передать…
Мазурин развернул аккуратно сложенный листок блокнота и стремительно встал.
— Где он? Давай, давай его сюда!
И вместе с адъютантом выбежал в комнату дежурки.
— Карцев?!. Митя!..
Он обнял его, схватил за руку и потащил в кабинет. Там снова прижал его к груди и расцеловал. Карцев затуманившимися от слез глазами глядел на лицо старого друга, заметно тронутое временем, на лысинки, двумя мысками вдающиеся от висков, на такие знакомые глаза и старался сравнить двух Мазуриных — вчерашнего и сегодняшнего. Но это был один и тот же человек, в главном своем совсем не изменившийся.
— Снимай шинель, садись! — говорил Мазурин. — Как я рад тебе! Что смотришь? Сильно изменился я, да?
— Нет, не очень, Алексей. Много прежнего в тебе осталось, и это — хорошо!
— Да, Митя… Когда встречаются после долгой разлуки два таких друга, как мы с тобой, и когда вся жизнь пробежит перед тобой, как на экране — ох, сколько ее уже ушло! — о многом думается, о многом вспоминается… Но разве мы плохо или нечестно прошли наш путь, разве нам есть в чем упрекнуть себя, разве есть нам о чем пожалеть, кроме, пожалуй, — он улыбнулся, — ушедшей молодости?
— Молодости не жаль, Алексей! Она при нас. Мой сын, когда был пионером, спрашивал меня, что я делал в годы гражданской войны. И я подумал тогда, что мне было бы стыдно перед ним, если бы я не мог ответить, что дрался за то, чтобы он жил в Советской стране, носил пионерский галстук.
— Закурим? — предложил Мазурин.
— Свернуть бы по «собачьей ножке»? — засмеялся Карцев.
— А что ты думаешь! Не мешало бы. Дым солдатской махорки всегда нам сладок и приятен… Сколько лет ничего не знал я о тебе, Васена писала, что ты был еще в двадцать восьмом году в Егорьевске. Между прочим, бодрая, жизнерадостная старушка она.
— А Семен Иванович жив?
— Умер в тридцать восьмом году. Весь Егорьевск хоронил его. За три года до смерти оставил директорство — старость одолела. Но часто заходил на фабрику, а партийную работу не бросал до последних своих дней. «Рыба без воды жить не может!» — говорил он.
— Жаль старика… — задумчиво произнес Карцев. — А что делает Катя?
— Она на фронте, врачом. Недавно встретила сына. Он лейтенант, у Толбухина воюет.
— А помнишь Балагина, не слыхал, где он?
— Как же! Недавно получил от него письмо. Ни на один год наши связи не прерывались. Работает директором завода на Урале, Герой Социалистического Труда. Такие танки дает фронту, что засмотришься!
Карцев рассказал Мазурину о встрече с Черницким.
— Гилель… — задушевно сказал Мазурин, — неугомонный Гилель! Молодец, что пошел воевать. Старая кость крепка!
И они стали говорить о своих прежних друзьях, о том, что будет, по их мнению, после войны, о жизни, которая, как природа после живительной бури, расцветает еще краше, еще ярче.
— Скорее бы все это увидеть! — с нетерпением произнес Карцев.
— Увидим, все увидим! Не так уж мы стары!
Мазурин встал, подошел к большой, расчерченной цветными карандашами карте Восточной Пруссии, висевшей на стене.
— Эта карта — мой верный друг, — сказал он. — Всю последнюю кампанию проделала со мною… Помнишь, Митя, как тридцать с лишним лет назад воевали мы здесь, — он провел пальцем по карте, — в армии Самсонова? Недавно разбирал я операцию царских генералов. Поучительно сравнить ее с той, которую проводили мы теперь почти что в тех же местах. Тогда русское командование действовало преступно. Первая и вторая армии дрались изолированно друг от друга и позволили противнику осуществить шлиффеновский план — разбить их порознь. В теперешней операции гитлеровцы были неизмеримо сильнее — у них было не двенадцать, а около сорока дивизий и вся Восточная Пруссия представляла собой сплошной, сильно укрепленный район. И все же мы вели наступление с такой силой и организованностью и в таком большом масштабе, что не позволили гитлеровцам осуществить контрманевр и разгромили их полностью. Ты же помнишь, что в первую войну речь шла только об окружении противника в Мазурских озерах, а нынче мы отрезали от Германии всю Восточную Пруссию и вышли к морю.
И знаешь, почему так интересно и поучительно сравнить две эти восточнопрусские операции? Два мира, две России вижу я перед собой — старую и новую. Ведь не война наша цель, а вечный мир, созидание, строительство небывалой еще в истории человечества свободной жизни, где бы человек мог пользоваться всеми благами культуры. Но если нас заставили воевать против нашей воли, как в эту войну, или еще заставят, — пусть знают: нет силы, которая могла бы одолеть нас, вернуть к старому. Нет, мы уже не те, какими были до Октября…
Мазурин задумался, немного помолчал.
— Вот что я тебе скажу, Митя, — твердо произнес он, будто утверждая старые, выношенные мысли, — я эту войну воевал по-ленински… да, по-ленински. Сейчас я тебе объясню… Ленин обладал замечательной памятью, он помнил людей, с которыми встречался и разговаривал хотя бы один раз. И еще была у него одна особенность — теплота и внимание к людям.
Я видел Ильича в первые дни его приезда в Петроград. Осенью девятнадцатого года мне снова пришлось увидеть Ленина. Я приехал с колчаковского фронта в самые тяжелые дни: Колчак был на Урале, Деникин грозил Орлу, Юденич подбирался к Петрограду, англичане захватили Архангельск, французы и греки владели Одессой, японцы разбойничали на Дальнем Востоке. Меньшевики тогда издевались над нами — дескать, всю вашу республику можно объехать на трамвае, как в Москве по Бульварному кольцу. Да, не весело было тогда. И я привез плохие вести с фронта. Воевали чуть не голыми руками, тыла у нас (в современном его понимании) не существовало, боевое снабжение доставлялось от случая к случаю, опытных командиров было мало, а старые — часто изменяли. Как, думаю, с таким докладом явлюсь к Ильичу? Ему и без того трудно. И даже, понимаешь, стало мне больно за Ленина — какую неимоверную тяжесть приходится ему держать на плечах.
Ну вот, пришел в Кремль, доложили обо мне. Вхожу в кабинет. Ленин поднялся ко мне навстречу, протянул руку и сразу назвал меня по фамилии — напомнил о нашей первой встрече. Лицо у него приветливое, даже веселое, глаза внимательные, острые. Трудно мне было огорчать Владимира Ильича, но докладываю все начистоту. Ленин слушал (замечательно он умел слушать!), потом стал спрашивать. Беспощадно. Улавливал, что было мною упущено, добирался до самых мелочей — и эти мелочи в его вопросах вдруг становились важными, — и получалось так, что Ленин здесь, в Москве, лучше меня, только что приехавшего с фронта, представлял себе и понимал военную обстановку. Он вскочил со своего кресла, обошел стол, вплотную подошел ко мне, в упор заглянул в глаза и прямо спросил, точно видел меня насквозь: