Страница 67 из 68
Девять лет назад, в 1929 году, болея открытым туберкулезом, я харкал кровью. Но заботливая военная медицина заглушила болезнь. «Заботами» члена партии Потехина в конце третьих суток кровь не пошла, а хлынула фонтаном из горла. Я упал на колени. Прильнул окровавленным ртом к щелям кормового окна. Жадно глотал струйки «свежего» воздуха, рвавшегося в камеру из коридора. Шепотом попросил надзирателя вызвать врача. Прошел час, другой — колени утопали в жиже из крови и цемента. А врач все не шел... Я крикнул из последних сил:
— Дорогой Гата! Умираю... Исхожу кровью... Прощай... Выйдешь на волю — передай привет моим...
В соседнем карцере-клетушке, в другом потехинском морозильнике, забарабанили кулаками в дверь:
— Собаки! Сволочи! Зовите врача...
Караульный засуетился. Зашикал. Стал угрожать пулей. А все же спустя пять минут пришел фельдшер. Меня поставили на ноги, но я шатался. Терял зрение — в глазах замелькали шарики. Вывели меня из морозильника. Погнали по длинному мрачному коридору. Я упал на сложенную кучу моей одежды. Заявил: «Убейте — без шинели не пойду!» Я, ледяная сосулька, понимал, что все спасение в тепле.
Салихову, моему доброму брату, за «нарушение» Потехин добавил еще пять суток. Это значит — минус еще пять лет жизни... Но его организм, закаленный ковыльными ветрами и кумысом привольной Башкирии, выдержал и это.
Душная клетка «черного ворона», больница. Сорок двое суток между жизнью и смертью. Особо тяжелая была пятая ночь. Чувствовал — если усну, то уж навсегда. Но зверски клонило ко сну. Как назло. Военный летчик сел возле меня, держал все время пульс. Летчик-брат всю ночь тормошил меня, не давая уснуть. Утром на несколько минут отнялась речь, замерзли правые конечности. По глазам врачей видел: дело — табак.
Попросил бумаги. Принес ее собрат Потехина главврач-садист Басин. Сын крупного казанского меховщика. Едва нацарапал: «Умирая, заявляю — в заговоре не был. Перед партией не виноват». Вопреки домыслу Ельчина и Гарта не написал: «Да здравствует Троцкий!» Но и не написал: «Да здравствует Сталин!»
Что написали бы Кочетов и его секретарь обкома, горевавшие над растоптанным цезарским венком, в таком же положении?
Может, молитвы матери или унаследованное от нее крепкое сердце, но, на удивление врачам, оно справилось с тяжелым испытанием...
В 1956 году майор Военной прокуратуры Оробей предложил мне дать отзыв на бывшего наркома Лисовика и на осужденных по делу Дубового-старшего, отца командующего войсками Харьковского военного округа.
Лисовик в 1937 году «показал», что он создал пропетлюровский центр и для ведения его военных дел он пригласил полковника из Совнаркома, то есть меня...
Другой центр создали Дубовой-старший, Григорий Рябоконь, ветераны червонного казачества Багинский и Барон. Директивы они получали от меня, а я от... Григория Ивановича Петровского!!!
В Казани мне об этом ни слова. Что ж? Я хотя и не Христос, а простил им всем эти выколоченные ежовцами наветы. Выполнил необходимую для реабилитации формальность. Отплатив добром за зло, оставил в прокуратуре положительный отзыв на своего бывшего начальника штаба тяжелой танковой бригады полковника Шкуткова.
Во время следствия мне не раз предъявляли протоколы дознаний нашего замполита Зубенко. В первом из них он категорически отрицал все наветы. Во втором тоже. А вот в третьем, спустя три месяца после ареста, он «сознался». Выходило, что завербовал его я. И что в том заговоре состояли Дубовой, Савко и многие другие. Он согласился, так как я заявил, что всех несогласных будут расстреливать. Что ж? Товарищ дрогнул, не выдержал нажима ежовых рукавиц, хотя и шахтерский сын. Для моих следователей ничего не значило и то, что я находился в Гаграх как раз в то время, когда, согласно показаниям замполита, я должен был пребывать на работе в Харькове.
Прошло восемнадцать лет. В 1955 году следователь Парткомиссии ГлавПУ В. С. Соломин предъявил мне дело Зубенко. Оно меня потрясло. На суде, терроризированный, изможденный пытками и неслыханной ложью, торопясь покончить с мучениями, Зубенко и там признает себя виновным. Знает, что его ждет. Но... решает умереть с чистой совестью. Да, его вовлекли в заговор, но не Дубинский, а какой-то Дербинский... Вот это настоящий коммунист!
В один из октябрьских дней, когда вот-вот полетят крикливые стаи на юг и сразу же после этого нагрянет зима с ее настоящим снегом, к вечеру ожило небо над сонной тайгой.
Яркий вибрирующий свет, переходивший от ясно-серебристого до всех оттенков радуги, озарял мир. Всю ночь, до утренних звезд, продолжалось это величественное и таинственное полыхание сквозных световых полос. Очевидно, тысячу лет не было над таежным небом такого невероятного чуда.
В этот день эсэсовцы в Харькове, в противотанковом рву за тракторным заводом, зверски замучили многих и многих советских людей. И казалось, что это их чистые души трепетали вместе со сказочными, светлыми лучами того необычного и тревожного северного сияния. Их души взывали к мести. С теми душами взывала к мести и душа моей матери.
ЧЕРНЫЙ ПАУК
Улегся запоров убийственный стук,
в углу кто глядит там? То черный паук.
Свидетель безгласный страданий и мук,
ты многое видел, хозяин-паук!
Куда же исчез ты? Ты спрятался вдруг,
где ж, где же ты бродишь, пройдоха-паук?
О муках ты бредишь и больш ни о чем,
на то и задуман ты, брат, пауком!
Кандер — моя пища, а лакомство — лук,
откушай со мною, обжора-паук.
Чу? Что? То седловку трубит Николюк...
Не нас ли он кличет, трусишка-паук?
Рысит вон уж всадник с походным вьюком,
там саквы набиты отборным овсом.
Буржуям на горе пожар мировой
раздуть чтобы пуще, мы шли в смертный бой.
Как братства дороги, как слава клинка,
«Гренадская волость» была нам близка.
Атаки, атаки, мы шли напролом,
чтоб мир воцарился на шаре земном...
Теперь из-за ябед, дешевок и сук
я тяжко страдаю, сосед мой паук.
За Родину нашу всю кровь я отдам,
Москва по старинке не верит слезам...
Затворы грохочут, затворы стук-стук,
чертовски ж обидно, обидно, паук.
Пустое все ныне, все тлен, суета —
злоба, оговоры, вся ложь, клевета!
Идут вон за мной уж, горланит замок,
и голос я слышу — он жесток и строг.
Прощай, мой товарищ, прощай, мой паук,
еще четверть часа — и замкнут мой круг...
Снеси, мой посланец, снеси поскорей
на волю поклоны мамаше моей.
Ее по мозолям натруженных рук
ты сразу приметишь, гонец мой, паук.
Ты сына узнаешь, он бабушкин внук,
пусть ленинцем будет, вникай же, паук!
Сестрицу-бедняжку, что в натиске вьюг
мне верность хранила, приветствуй, паук,
Ну что же ты ждешь там? Для друга привет...
Да, много их было, но их уже нет...
Прощай же, товарищ, прощай, мой паук,
еще четверть часа — и замкнут мой круг!
Казань, 1937, черные дни на «Черном озере»
Развязка
Однажды случилось чудо... На «Черном озере» со мной говорил человек по-человечески. Осенью расстреляли и Ельчина, и Гарта. Мавры сделали свое черное дело, и их отправили ко всем чертям. Есть истории, которые не любят свидетелей. А это были не только свидетели... Пожар интендантских складов был на их совести. И пожар, и шестнадцать невинно расстрелянных командиров — складских работников.
На место Гарта пришел новый начальник Особого отдела. Смуглолицый атлет Жданов. Он вызвал меня к себе.