Страница 5 из 6
- Скажите, он вас сразу узнал? Рыжик?
- Еще как узнал! — быстро ответил Тулубьев.— Рыжик никогда ничего не забывает, как же! Давай я тебе почитаю все, как было с самого начала... вот.— Он достал из внутреннего кармана пиджака свернутую вдвое рукопись, расправил ее на коленях, и, нацепив на нос очки, взглянул поверх них, и невольно задержал дыхание. Облик Сережи неуловимо переменился, и этого нельзя было объяснить или выразить словами, это можно было только почувствовать; даже легчайший посторонний мимолетный вздох, дуновение могли нарушить это зыбкое равновесие, и все было бы кончено навсегда. В мальчике едва теплился последний, самый последний резерв продолжения жизни. Связанный нерасторжимо с умирающим ребенком этой грозящей вот-вот оборваться нитью, Тулубьев нарочито бодро прокашлялся и придвинул к себе ночник.
- Итак, пришла ночь, звезды льдисто мерцали по всему небу. Почти неделю Рыжик ничего не ел, он забился под занесенный снегом куст, прокопав себе ход в плотном снегу до самой земли, до прошлогодней, слежавшейся листвы, и, повозившись, свернувшись клубком, уткнув нос в брюхо, попытался согреться. Мороз крепчал, и особенно здесь, в лесу, примороженные стволы деревьев звонко потрескивали. Сначала Рыжик мелко дрожал всем телом, затей от голода и усталости задремал и ему приснился большой кусок теплого мяса с торчащей из него костью. Рыжик тихонько взвизгнул от радости и щелкнул зубами. Проснуться он не смог и стал грызть сочную кость во сне, отрывать от нее большие куски мяса и жадно глотать...
Уловив какое-то слабое движение рядом, Тулубьев посмотрел поверх очков на мальчика. Помогая себе бессильными руками, Сережа старался приподняться и устроиться поудобнее.
- Погоди-ка, Сережа,— заторопился Тулубьев. — Дай-ка я тебе помогу... вот так... отлично
- Сам, сам.— Увидев выступившую из-за спины Тулубьева, из полумрака мать, он попросил пить, и Елена Викторовна, с неживым, привычно улыбающимся лицом, тотчас подала ему брусничный сок, и Сережа, не отрываясь, выпи его до дна. Опустившись на подушку, он что-то прошептал — ни Тулубьев, ни Елена Викторов не расслышали, глаза мальчика были закрыты, чашка из-под сока беззвучно скатилась на ковер. Никто этого не заметил, и Тулубьев, и Елена Викторовна не отрывались от лица Сережи. Спустя несколько минут Тулубьев беззвучно встал и вышел неслышно в другую комнату, почти насильно уводя за собой Елену Викторовну
- Спит. Не трогайте его и никого не пускате. Никого, ни врача, ни мужа! Пусть спит столько, сколько сможет. Главное, никого к нему не пускайте. Елена Викторовна, завели бы вы щенка, не с королевской родословной, а веселою такого крепкого, от любой дворняжки. Завтра утром поговорит е с Сережей, посоветуйтесь.
Даже в полумраке Тулубьев заметил, как мучительно вздрогнуло и стало еще строже лицо женщины; он кивнул, вышел. Елена Викторовна: каким-то образом тотчас опередила его, и оказались в ярко освещенном коридоре. Она лишь смотрела на него.
- Право, Елена Викторовна, веселого, рыжего щенка...
- Вы полагаете?
Тулубьев, мгновенно настраиваясь на готовность измученной настрадавшейся души поверить в чудо, стараясь перебороть внезапно сжавшуюся в сердце тоску, не отводя и не пряча потеплевших глаз, утвердительно кивнул:
- Вот именно! Голосистого, веселого… и рыжего. Как завтра проснется Сережа, зовите меня читать... Отпустите вы свою душу, Елена Викторовна, и сами отдохните, поспите немого, все будет хорошо, я ведь колдун, Сережа не зря меня позвал, дети это чувствуют. Помните, волхвы у славян были?
Елена Викторовна готовно закивала, силясь улыбнуться, схватила обеими руками его руку прижалась к ней лицом.
- Ну это вы, сударыня, напрасно. Ну, будет, будет вам, голубушка, все же хорошо!
- Спасибо, спасибо, век буду за вас Бога молить. Пожизненно раба ваша… Мы с мужем... вес, что угодно!
- Да будет вам! А то рассержусь. Ищете щенка. Купите, украдите, но чтобы завтра был. И непременно рыжий!
Ему показалось, что в одной из дверей, выходящих в парадный, широкий, уставленный мраморными бюстами и сплошь завешанный картинами иконами коридор, мелькнуло чье-то Крупное лицо, выразившее растерянность, изумление, остолбенение, мелькнуло на мгновение и скрылось,— Тулубьев не успел разглядеть его подробно, хотя отметил какую-то тяжелую малоподвижность этого широкого ухоженного лица.
Было уже далеко за полночь, когда Тулубьев вышел на свой широкий балкон и стал вслушиваться в тихий, немолчный гул города. Внизу бессонно бежали огни и над Кремлем держалось мглистое неровное сияние. Где-то недалеко в ночном небе угадывалась темная громада храма Христа Спасителя. Мысленно поклонившись ему, Тулубьев закрыл балкон и пошел спать.
Прошел день, второй' и третий, каждый раз утром раздавался звонок, и Тулубьев, уже одетый, поднимался этажом выше, проходил в комнату больного мальчика и, поздоровавшись, устраивался удобно в кресле рядом с кроватью и начинал читать следующую главу о верном Рыжике, о его трудном, непреодолимом стремлении домой, к беспредельно любимому существу, слабому, полуслепому старику и к его осиротевшему маленькому внуку Сеньке, проказливому и неугомонному, как и все мальчишки в его возрасте.
Тулубьев не спешил, особое внутреннее чутье вело его, он по-прежнему нерасторжимо был связан с мальчиком, и с каждым днем затянувшееся глухое равновесие в состоянии больного мальчика капелька по капельке крепчало в сторону выздоровления. Он знал, что придет момент и наступит перелом, почти кожей он ощущал близость этого момента, и вот в конце срока, когда по всем прогнозам врачей, профессоров и даже академиков Сережа уже должен был умереть, Тулубьев добрался, наконец, до возвращения Рыжика домой, до его встречи с больным стариком и полуголодным внуком, ходившим каждое утро на вокзал просить милостыню. Исхудавший до костей Рыжик приполз к родному порогу одновременно с вернувшимся домой со своего промысла Сенькой, купившим на сиротское подаяние хлеба, пакет кефира для деда и даже кусок дешевой колбасы. Маленький нищий сразу узнал своего верного друга и, остолбенев от радости, шлепнулся на колени, раскинул руки и крепко обнял Рыжика. Покупки посыпались прямо на грязный коврик перед порогом, а Рыжик, потрясенно взвизгивая, вскинул лапы мальчику на плечи и стал лихорадочно облизывать ему лицо горячим шершавым языком и плакать от радости…
- Рыжик, Рыжик, - обрел пропавший 6ыло голос Сенька, - У меня колбаса есть... Хочешь? Ешь, ешь! Я еще куплю…
И тогда что-то случилось. Не решаясь взглянуть в сторону Сережи, Тулубьев не мог, однако, больше читать, челюсти у него свело. Он почувствовал робкое прикосновение тонких сухих пальцев мальчика к своей руке. Сережа лежал с широко открытыми глазами, и в них светилось столько выстраданной, тихой нежности, что Тулубьев сердито вытер повлажневшие глаза и услышал, как ручонки Сережи слабо обняли его шею.
- Ну, дорогой мой человечище,— смущенно бухнул в разлившуюся гулкую пустоту Тулубьев.— Ну, ты, брат, силен... Молодец, молодец, дай-ка я тебя сам расцелую, богатырь ты мой...
Он подхватил исхудавшее легкое тело боль но - го с кровати, прижал к себе, походил с ним по комнате, что-то приговаривая, затем осторожно опустил Сережу на место. И мальчик, не сразу оторвав от шеи Тулубьева руки и уронив их вдоль тела, блаженно закрыл глаза, дыхание его попе многу успокоилось.
Стараясь не шелестеть, Тулубьев сложил рукопись, сунул ее в карман, взглянул в спокойное, истончившееся, сразу порозовевшее лицо уснувшего мальчика, неслышно перекрестил его вышел.
Прошел год и второй, Сережа теперь превратился в крепкого подростка, и не было дня, чтобы он не заглянул к Тулубьеву хотя бы на несколько минут. Между ними установились совершенно особые отношения душевной близости; в лице Сережи теперь играл здоровый молодой румянец, оп ходил в бассейн, отлично развивался и быстро рос. И вот однажды к Тулубьеву спустился отец Сережи — Георгий Павлович Никитин. С первою же мгновения, едва взглянув ему в широкое, холодно приветливое лицо, Тулубьев почувствовал себя неуютно. Никитин был у Тулубьева впервые и в лице у него мелькнуло легкое удивление, хотя раньше жена ему о многом рассказывала. Просторная квартира была гулкой и пустой, почти вся мебель была давно продана и прожита, и гость присел на сохранившееся от старинного гарнитура высокое дубовое кресло.