Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 66 из 70



«А ваш отец жив?» — спросил, выслушав эту реминисценцию, доктор Генони.

«Думаю, да», — пожал плечами Феликс. «Из московских событий смерть отца — единственный факт, о котором меня непременно поставят в известность. Поскольку из Москвы я никаких новостей не получал, остается сделать вывод, что мой отец пока жив».

«Вы говорите так, как будто ждете его смерти», — сказал Генони.

«Я просто хочу сказать, что у меня не осталось никаких связей с Москвой, я ни с кем не состою в переписке, никому, в отличие от Сильвы, не звоню по телефону, и вообще ни с кем контактов не поддерживаю, а тем более — с моими родителями. В таких случаях от родственников поступают новости лишь двух родов — о том, что кто-то родился, и о том, что кто-то умер. Поскольку моей мамы давно нет в живых, а мой отец не собирается рождаться заново, я могу услышать в будущем лишь о его смерти. Непонятно, правда, кто из нас живой, а кто мертвый, поскольку я для них отбыл на тот свет, эмигрировал, а они для меня остались за Железным занавесом, в потустороннем кромешном мире. Я для своих родственников, впрочем, умер уже давно: с тех пор, как они записали меня в евреи».

«В каком смысле — записали? Разве вы не еврей, не из еврейской семьи?» — насторожился Генони, сверяясь со своими записями.

«Кто вам это сказал? Откуда такая уверенность? Потому что у меня жена — бывшая — еврейка? Или потому, что у меня израильские документы? Поразительно, и в России и здесь — если однажды кто-то посчитал тебя за еврея, доказывать обратное совершенно бесполезно: все уверены, что ты пытаешься отделаться, уклониться от своего еврейства», — заключил он, как будто истощив все аргументы под недоверчивым взглядом Сильвы.

«Вы? Уклониться от еврейства? Вы, насколько я могу засвидетельствовать, пытаетесь его всем навязать!» — воскликнул доктор Генони.

«До некоторой степени. Потому что для меня, родившегося в провинциальном захолустье, еврейство — это столица, возможность бежать из провинции в Москву, за границу и так далее». И Феликс взмахнул рукой, как будто приветствуя светлое будущее.

«Куда это — и так далее? На тот свет? Послушайте, мой милый», — сказал доктор Генони, похлопав Феликса по плечу. Эти запутанные коллизии духовного и семейного происхождения Феликса показались слишком неожиданными даже для доктора Генони с его психодраматическим методом. «Не кажется ли вам, дражайший Феликс, что вы просто-напросто сочиняете все это про себя из зависти перед чужой сложностью, наслушавшись в ходе наших разговоров слишком много о чужой раздвоенности и двоемыслии? Если вы не еврей, у вас явно комплекс диссимулянта. Знаете, что это такое? Это когда сумасшедший, чтобы скрыть свое истинное психическое заболевание, начинает симулировать еще один психоз, бзик, вывих ума — более респектабельный, романтический, эмоционально более приемлемый, чем его истинный недуг. Он одну болезнь прикрывает другой, понимаете?»



«Как если бы пораженный чумой объяснял свою ненависть к роду человеческому тем, что заболел бешенством?» — решил Феликс прийти на помощь своему психиатру, сочинив за него изящный пример сказанному. Слишком изящный, пожалуй.

«Вполне удачное сравнение», — кивнул доктор Генони с изрядной долей сомнения на лице. «Хотя бы потому, что ваша диссимуляция не менее идиотского свойства: вы хотели избавиться от комплекса провинциала, выдавая себя за еврея?»

«Во-первых, я не выдавал себя за еврея». Феликс был явно раздражен подобным предположением. «Я просто находил еврейские связи: чтобы переехать в Москву из провинции, а затем — за границу. Во-вторых, уверяю вас, в советской стране лучше родиться евреем, чем оказаться провинциалом. Вы знаете, что такое советский провинциальный городишко? Улица, фонарь, аптека. Аптека, улица, фонарь. Фонарь разбит, аптека закрыта, по улице не пройти из-за грязи. Школьный учитель по марксизму убивает мух в чайной. Партийный начальник в коридоре учреждения поливает матерщиной уборщицу. Все водку жрут. Спросите Сильву, спросите Виктора: было время, когда в Москве названия городов вроде Нью-Йорка или Лондона с Парижем звучали как шаманские заклинания, магические имена нездешнего мира, за границей, за пределами советского понимания. Но мы эти имена вообще не воспринимали. Для нас, обитателей провинциальной дыры, сама Москва была за границей, даже звуки московского радио казались научной фантастикой. Мечтать о Москве в провинции — то же самое, что москвичу в те годы мечтать о Лондоне. Штампом в паспорте, пропиской ты был навеки пригвожден к месту рождения, оно же — место смерти. Прижизненной смерти тоже. Тюрьма, ссылка — лучше, потому что всякий срок отбытия наказания — временный. А прописка — навечно. Как, впрочем, и ее лишение. А когда прописки нет и живешь в Москве у жены незаконно, на птичьих правах, — еще страшней. Да, я точно знал, что за какую-то там подпись под письмом протеста никто меня в тюрьму и лагерь не отправит, не те времена и не та я фигура. А из Москвы вышлют. Элементарно. И никто не сможет заступиться — ни радиостанции, ни зарубежные интеллектуалы, ни всероссийские патриархи диссидентства: потому что выселение будет законным и обжалованию не подлежит. Нарушение паспортного режима. Жил в Москве незаконно, законным образом и выселят. В мой родной городок, он не низок, не высок и там одна улица, вся в ямах, как после бомбежки». Феликс запнулся и постарался взять себя в руки, заметив Сильвину гримасу жалости и сочувствия. «В общем, все это я и изложил в ту ночь Виктору и попросил снять свою подпись с письма протеста».

«Какое письмо протеста? В какую ночь?» — нахмурила брови Сильва, как будто захваченная спросонья врасплох.

«То самое, знаменитое письмо по поводу применения психиатрии в политических целях. Его распространял, естественно, Виктор. В связи с тем, что Авестина отправили в психушку, на якобы медкомиссию, пересмотр диагноза. На самом деле», — стал он объяснять, повернувшись к Генони, — «его давно хотели прищучить за самиздатское эссе о Пиранделло: история КГБ и судебных процессов в СССР разбираются там, как еще одна пиранделловская пьеса: знаете, вся жизнь — допрос, и все мы — под арестом…»

«Не стоит повторяться», — перебил его доктор Генони. «Все наши беседы — это, в сущности, одна пиранделловская комедия. Давайте вернемся к трагедии подписанта».

«Что я мог сделать? Конечно, я вначале согласился было подписать это письмо в защиту: Авестин — мэтр, учитель, хоть и в прошлом, но все-таки не абстрактная фигура… Это был один из тех шумных проводов моей бывшей супруги на Преображенке, где тыща человек, всем кажется, что вот-вот водка кончится, и поэтому пьют в два раза больше, чем хотелось бы, на всякий случай. Ко мне подошла одна из диссидентских активисток с листом бумаги — говорит: собираем подписи под письмом протеста, и изложила про Авестина. Подпишешь? Конечно, подпишу. Она подсовывает мне огромный лист, там уже куча подписей. Я говорю: а где письмо? подпись же под письмом, не так ли? Но мне тут же объяснили, что подписи не будут прямо под письмом, письмо отдельно, подписи — отдельно — для документации и подтверждения, если потребуют, и, конечно, для истории. А так под письмом будет просто список фамилий. Я говорю: но прочесть письмо можно? Но она сказала, что это не важно, письмо составлял Виктор, Виктору можно доверять, он его редактирует в данный момент, пока здесь собирают подписи. Фиктивные подписи под фиктивным письмом. Я подписывать отказался. Но Виктор, как оказалось, даже не поинтересовался моим мнением насчет письма; он был настолько уверен, что я поставлю под этим документом свою подпись, что сам внес, не спрашиваясь, мою фамилию в список подписантов и продиктовал по телефону весь список инкорам. Мне стало плохо. Было совершенно очевидно, что они этого дела так не оставят, что они за меня возьмутся. Что меня из Москвы вышвырнут в два счета. С какой стати? Ради того, чтобы Виктор мог поупражняться в антисоветском красноречии, я должен отсиживать всю оставшуюся жизнь в городской библиотеке провинциальной помойки? Тем более, согласно все тому же авестинскому пиранделлизму насчет советской власти, никакие письма протеста фактически ничего не меняют — они часть гэбистского сценария. В общем, в ту ночь — в ту чумную ночь — я все это изложил Виктору и попросил снять мою подпись».