Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 46 из 70



«А это еще что?» — спросил Виктор, указывая на какие-то бруски литого чугуна при выходе из обсерватории. Сильва принялась объяснять про мировые стандарты мер и весов, про ярды и футы и их связь с нулевым меридианом, но Феликс ее перебил, сказав, что, попав однажды в эмиграцию, нечего мерить расстояния ярдами и футами:

«У нас расстояние измеряется отдаленностью квартир друзей-приятелей. Эмигрантская география идеологизирована точно так же, как, по идее, политизирована, скажем, советская география — по странам капитализма и социализма. В голове у эмигранта не существует географических пунктов, куда он не может, теоретически хотя бы, попасть по своему эмигрантскому статусу и где нет или не может быть его друзей и знакомых. У меня в голове земной шар распадается на наши мафиозные штаб-квартиры, эмигрантские „малины“, между которыми пропасти и подземные ходы в мыслях и разговорах». Он снова закашлялся, указывая по холму вниз, к Темзе. «Не узнаешь? Вон там слева», — потянул Феликс Виктора за локоть, — «там слева, видишь, крупноблочные дома — это Детфорд. Там проживал еще один, между прочим, маньяк и деспот. Из наших. Петр Первый. Слыхал про такого?» Слушая Феликса в роли гида, излагающего про Петра Первого и потешные полки, про самозванцев и подставных государей при дворе Ивана Грозного и Петра Первого, Сильва вспомнила другой двор, но тот же разговор в душную московскую ночь и стала ежиться и зевать (что всегда выдавало ее нервозность и замешательство: мол, не знаю, зеваю, спать хочу, да о чем это вы?); от вздорного Феликса можно было ожидать какой угодно провокации: не собирается ли он сообщить Виктору, что происходило за стеной комнаты, где его арестовали после недолгого обыска 6 августа по-старому? Рубашка прилипла к ее взмокшей спине. Знойный воздух, повисший над Гринвичским холмом, отяжелел, затвердел, казался стеной, в которую она вжималась всем телом, чтобы стать невидимой, и ухом вслушивалась в бубнящие голоса милиции и органов в соседней комнате. С трудом Сильва разобрала фразу «как сказал в свое время Мигулин про ЛТПБ…», но потом опасность миновала.

«Разрушение было катастрофическим. Это был один из прекраснейших и старинных особняков на южном берегу Темзы. Такое впечатление, что Детфорд пришлось застроить крупноблочными бетонными трущобами после погрома, учиненного Петром Великим. Я читал опись имущества после нанесенного им ущерба». Феликс помолчал и заключил, явно в виде морали: «Приглашай после этого русских!»

«Ты явно поднаторел в местной истории», — сказал Виктор Феликсу.

«Поднатореешь тут от нечего делать», — хмыкнул тот. «В любой, знаешь, стране каждое историческое место описано в книгах, каждый предмет обихода с течением лет становится как бы закутанным в ауру слов. Так вот я тебе скажу: Англия занимает первое место по количеству слов на каждый сантиметр топографии. Тут буквально шагу нельзя ступить — обязательно растопчешь чью-то личную жизнь трехсотлетней давности, спичку нельзя зажечь, растапливая камин, — непременно отправишь на костер чей-нибудь манускрипт».

«Откуда ты все это знаешь?»

«А кому об этом еще знать, как не мне, переводчику „Пира во время чумы“? Кому? Пушкину? Кроме того, я здесь уже год. Надо же себя хоть чем-нибудь развлекать. Не скорбеть же круглые сутки о том, как ты там страдал в лапах советской пенитенциарной системы. Кстати, не забудь, что сегодня в этом доме тебя будут приветствовать все те, кто именно этим и занимался: круглые сутки думали о том, как ты там страдаешь».



В действительности, толпа гостей, собравшихся поглядеть на великого Карваланова, была, мягко говоря, довольно пестрой: Сильва, прямо скажем, назвала кого попало, извиняясь тем, что Виктор как с неба свалился и идея устроить party, или, по-нашему, сборище, в его честь была сплошной импровизацией. Поспешность, с какой было созвано это сборище, чувствовалась прямо с порога. Тут же выяснилось, что собравшиеся уже были удостоены присутствием еще одной великой личности, с карманами, набитыми рекомендациями от общих друзей, знакомых и знаменитых людей вообще.

«Все эти, вы знаете, разъезды, засыпаю буквально на ходу», — тараторил заезжий поэт-переводчик Куперник, человек лет пятидесяти, небольшого роста, в темных очках. Он встретил их в дверях, приветствуя вошедших, как хозяин, разбуженный друзьями, неожиданно нагрянувшими в его дом. Феликс и Виктор тут же почуяли в нем опасного пришельца: он был один из тех, кто, с минуту покрутившись в гостях, тут же начинает вести себя с фамильярностью завсегдатая. Феликс стал разглядывать незнакомца, пытаясь понять, каким образом он оказался в Сильвиной квартире.

Из-за этих очков он, толстенький, был в результате похож на мафиозо мелкого пошиба; нет, на одного из польских киногероев 60-х годов, в свою очередь подражавших каким-то голливудским загибам калифорнийской моды. На нем была не по возрасту черная кожаная курточка, как будто украденная у «голубых» мальчиков со страниц порножурнальчиков для мужчин с Кристофер-стрит в Манхэттене, в свою очередь подцепивших эту моду у любовников-пуэрториканцев, укравших этот мачо-образ у чикагских полицейских. Поскольку советские отличались любовью к коже (слишком долго, видимо, кожа сдиралась с населения) и нелюбовью тратить деньги (привычка к убогому, но бесплатному пайку), куртка на Купернике была из искусственной кожи, синтетическая, как и все остальное в его одежде — от полиэстрового галстука до туфель на микропорке (любовь к фабричности, искусственным заменителям — от преклонения перед техникой). Это были какие-то вторичные, нет, троичные, третичные наслоения перешитой, перелицованной, перекроенной на советский манер моды ностальгических лет, а если прибавить к этому джинсы, этот мафиозо мелкого пошиба походил на ливерпульского безработного здесь, но там, в Москве, его одежда свидетельствовала о его завидных возможностях выезжать за границу.

Виктор переглянулся с Феликсом. Впервые с момента прибытия Виктора на Альбион они оба почувствовали необходимость союза — перед лицом общего врага. Если у Сильвы его вид вызывал добродушное презрение и презрительное сочувствие, то Виктора Куперник явно раздражал чем-то другим: лысиной, что ли, или животиком, свидетельствовавшими не столько о разнузданности в сексе и невоздержанности в еде, сколько о его принадлежности к клану тех лысоватых и мудоватых работников интеллектуального фронта, кого подпаивали и подкармливали, как в некой райской психушке, изоляторе для блаженных, — чтобы не лезли, не мешались под ногами исторической поступи пролетарского государства. Они славили красоту, «которая спасет мир», и славили «внутреннюю свободу», презирая диссидентов за «одержимость мелкими политическими счетами с властями». Короче, советский командировочный поэт-переводчик выглядел как заядлый враг таких, как Карваланов. Именно он держал площадку, забивая всех и каждого своей скороговоркой транзитного пассажира.

А кто, собственно, среди присутствующих не был транзитным пассажиром? На стопках книг в углах, на старом, полуразвалившемся диванчике (из мебельной комиссионки за углом), прислонясь к стене или же застыв посреди комнаты, как в пустынном мираже, толпа гостей представляла собой все мыслимые разновидности беспочвенности и космополитизма. Полдюжины преподавателей славянских отделений местных университетов — неизбежные при подобных оказиях — с внешностью вегетарианцев и аппетитом каннибалов во всем, что касается российского сердца, души и печенки, держалась в стороне: чужаки среди туземцев и туземцы среди чужаков. Между ними сновало несколько сотрудников «Русских служб» иновещания Би-Би-Си и радио «Свобода»: они настолько привыкли каждый день выходить в эфир, что чувствовали себя по отношению к эмигрантскому карантину как те, кто уже вышел в астрал. Встречались и те, кто, вроде эссеиста Глузберга, был начисто лишен чувства патриотизма и прикрывал дыру отсутствия любви к родине у себя в груди корочкой британского паспорта. Однако вне зависимости от их взглядов и позиций в этом мире все они выглядели как привидения в присутствии полнокровного, хоть и изможденного, советского антисоветского человека — Виктора. На этом фоне единственным живым и несколько нетрезвым существом была Мэри-Луиза. Хотя без нее и не обходилось ни одно эмигрантское сборище такого масштаба, присутствовала она на этот раз не как сообщница Феликса по переводу Пушкина, а как прикомандированная к поэту Купернику переводчица. Однако она, очевидно, не поспевала за его болтливостью.