Страница 19 из 70
«Я тоже иностранец. Я из Ирландии. Но Джойса я не уважаю. Он назвал Ирландию свиньей, пожирающей своих поросят. Нехорошо, сэр! Джеймс Джойс один роман списал у русского поэта Лермонтова. Его художественный портрет собаки в юности не что иное, как „Герой нашего времени“». И его собеседник икнул.
«Лермонтов был из шотландского рода», — проявил Феликс свою осведомленность в местных этнических тонкостях.
«Но Леопольд Блюм был евреем. Не так ли, сэр?»
Феликс промолчал.
«Поток сознания, слыхали. А сознание-то чье? Леопольда Блюма. Что Блюм подумает, то Джойс и запишет. Вот и весь секрет. Вся книга, как известно, слизана с „Одиссеи“ Гомера. А Гомера кто читал? Блюм и читал. А Джойс все с его слов и списал. Откуда у него время Гомера читать, когда он все время чужие слова записывает. А евреи народ начитанный. Вы еврей?»
«Я тоже в Палестине был. Я там служил в незабвенную эпоху британского мандата», — не дав ответить Феликсу, сказал сосед слева, подцепив в разговоре слово «еврей». Поразительно, что все это началось со слова «Москва»: видно, люди этого поколения гораздо лучше, чем предполагал Феликс, знали маршруты советской эмиграции. Но Феликсу тоже казались знакомыми и этот редеющий — так что проглядывал череп — седой пробор, и обесцвеченные — как чумное небо — выпивкой голубые глаза, и как будто задубевшая, пропитанная виски кожа с диккенсовским гримом лихорадочного румянца на щеках и седым подмалевком бакенбард, делавших его похожим на российского академика пушкинских времен. Вместо двубортного черного пиджака советского старшины на гражданке на нем был дешевенький в клетку твид отставного армейского британца. Но был он все тем же фронтовиком на пенсии, что во всех частях света рассказывают случайному встречному в пивной одну и ту же байку о своих военных подвигах, — меняются страны, меняются войны, но этот благодушный балагур-фронтовик неизменен, как будто бы давно превратился в призрак, гастролирующий беспрепятственно сквозь границы и эпохи. Он порылся во внутреннем кармане пиджака, достал потертый бумажник и извлек оттуда пожелтевшую, истрепанную фотографию — английский солдат у стены, а рядом собака неопределенной породы огромных размеров.
«Это я в Палестине. А это моя палестинская собака», — стал объяснять фронтовик, водя по фотографии пожелтевшим от курева пальцем; ноготь на пальце был когда-то раздроблен, потому что выглядел странным наростом. Фотографию эту он мог с таким же успехом сделать в Луишеме: никаких признаков пресловутого Востока на фотографии не было — ни мечети, ни верблюдов, ни пирамид, да и сама собака была как две капли воды — копия дога-быка, разгуливавшего по пабу у них под ногами. «Бабушка здешнего дога. Я увез щенка из Палестины, а та, сука, в свою очередь родила нашего Краба. Ему тоже на покой пора», — и фронтовик, протянув руку к мастодонту со странным прозвищем «Краб», потрепал его, почесывая ему бока и за ухом.
«Значит, бабушка у него, фактически, палестинка? Не еврейка ли случайно? В таком случае, по еврейским законам Краб у нас, фактически, еврей, правильно? По материнской, фактически, линии, правильно?» — вставила девица слева от фронтовика, на табурете за поворотом барной стойки. Слово «правильно» в ее вопросе было не утверждением и не вопросом, а — как и слово «фактически» — паразитизмом речи. Феликса поразило не столько предположение о еврейском происхождении пса, сколько тот факт, что он вдруг оказался в центре бурного словесного общения в месте, где его столько месяцев игнорировали. Голубые глаза фронтовика глядели и на Феликса и на девицу без всякого подвоха или подмигивания. Ирония по поводу происхождения пса до него не доходила. Как всякий ветеран второй мировой войны (последнее, быть может, поколение добрых людей этой страны), он взирал на мир с удивлением и замешательством, как бы не понимая, как это, после всех ужасов прошедшей эпохи, кровавой бойни и террора, куда ни оглянись, люди продолжают причинять друг другу боль, издеваться и унижать друг друга.
«Я еще говорю. Я еще говорю по-арабски. По-арабски, да. Шукран. Салям-алейкум. Алейкум-салям», — сказал он, выговаривая слова старательно, как плохо обученный попугай, но длилось это недолго: через пару фраз он снова зашамкал, громко и бессвязно, кивая головой и радостно всем улыбаясь. Соседка-девица, заметив недоумевающий взгляд Феликса, сказала, что Чарли эмигрировал в Лондон из йоркширкской глубинки и поэтому говорит так, что даже она с одного разу понять не способна. Слава Богу, Чарли, престарелый маразматик, повторяет каждую фразу по три раза кряду, и на третий раз понятно, по крайней мере, что он имеет в виду. Правда, что он имеет в виду, не так уж важно, главное, чтобы имеющееся в виду, то есть нечто, находящееся на виду, а иногда прямо перед или под носом у Чарли, вовремя им замечалось. Чарли, как пенсионер, подрабатывает билетером, распорядителем и уборщиком на железнодорожной станции в Кенте, а у него была катаракта на оба глаза, он почти совсем ослеп, работал на слух и на ощупь, можно сказать, фактически, не видел ни поезда, ни железнодорожных билетов, но одну катаракту удалили, а второй глаз все еще слепнет, ждет своей очереди, и чем дольше «эта карга Магги» сидит в правительстве, тем длиннее эта очередь и тем хуже Чарли воспринимает то, что имеется в виду, и различает давно знакомые лица — с билетами и без. Эта, на вид тридцатилетняя, девица сопровождала свою сверхироническую скороговорку самой немыслимой жестикуляцией. Она перекладывала ногу на ногу, дирижируя каденции своего псевдонародного выговора взмахами сигареты в левой руке, в то время как в правой руке она жонглировала стаканом виски в воздухе, периодически поднимая брови в такт, когда нужно было подчеркнуть особо важный пассаж в ее болтовне. В уме Феликса промелькнула мысль о том, что она могла бы сойти за недурную пародию на Мигулина, и мысль эта заставила его непроизвольно хихикнуть. Так или иначе, эта девица была полной противоположностью Сильве, но тем не менее, судя по ее быстрому взору, контролирующему пестроту толпы вокруг, она тоже была великой женщиной в своем небольшом кругу. И Феликс почувствовал немедленное и непреодолимое желание принадлежать во что бы то ни было к этому кругу.
«А мое лицо вы тоже не различаете как знакомое, фактически?» — Мэри-Луиза Вильсон (ибо это была именно она) запомнила, как оказалось, лицо Феликса (не зная тогда еще, что Феликс — это Феликс), когда подрабатывала несколько месяцев продавщицей в винном магазине за углом, между химчисткой и «фиш-с-чипсами» (по вкусу рыба там напоминала нанковые панталоны только что из химчистки). В девице на табурете, яркой полосатой кофтой напоминающей тигрицу на цирковой арене, затянутой в черную кожу и с куртизанскими чулками в паутину, трудно было узнать нескладную лахудру за прилавком, с патлами запущенной прически, в съехавшей на сторону блузке и с непроспавшимся взглядом. Он ее и не узнал, потому что не предполагалось узнавать людей вне того окружения и обстоятельств, где он привык встречаться с теми, кто в других обстоятельствах — неузнаваем, будь то продавец, мусорщик, молочник или бармен. Сколько раз в течение последних месяцев он сталкивался со знакомыми — по магазинам, лавкам, заведениям — лицами из местной публики; но ни разу ни один из них не моргнул, не повел глазом, не кивнул головой в знак узнавания: они делали вид, что тебя не существует, потому что не знали бы, как себя вести с того момента, когда твое существование среди них было бы публично признано. А не признанный, не опознанный, ты как бы и не существовал.
Винный магазин, о котором шла речь, закрылся. Поэтому Мэри-Луиза, всякий раз возвращаясь домой, заворачивает в «Белую лошадь», где пьет лошадиными дозами виски «Знаменитая куропатка» чаще, чем позволяют требования трезвости и состояние ее кармана, фактически, вместо того, чтобы купить бутылку виски в винном магазине, что в десять раз, фактически, дешевле; но магазина давно нет, правильно? Не переться же за бутылкой в другой магазин у станции Луишем, правильно? Феликс намек понял и заказал на всех по «раунду» двойной «Знаменитой куропатки». Разговор о винном магазине нравился Феликсу, потому что создавал иллюзию приобщенности к местной жизни, то есть избранности — среди тех, кто знает, скажем, почему закрылся винный магазин за углом между химчисткой и забегаловкой с «фиш-с-чипсами». Это был еще один факт местной жизни, жизни, следовательно, и Феликса, он — через закрытие магазина — чувствовал себя полноправным соучастником происходящего. Так на похоронах общего приятеля знакомятся друг с другом будущие любовники. Магазин закрылся, потому что его хозяин Билл обанкротился. Билл обанкротился, потому что жил не по средствам и забросил свои обязанности хозяина винного магазина. Он завел себе конюшню в Кенте, стал наезжать в казино Рамсгэйта и пил в неограниченных количествах «гиннес» с устрицами в ресторанах Уинстэбла. А в один прекрасный день Билл вообще исчез. И магазин заколотили досками.