Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 109 из 138

«Церковь никому не навязывает в качестве евангельских истин исторические сообщения, переданные в житиях святых; наоборот, во всех землях позволено смотреть на эти вещи критически и исследовать, в какой степени они основаны на бесспорной истине. <…> Байер не написал и не издал ничего такого, чего бы не одобрил покойный Феофан, архиепископ Новгородский. <…> Это мнение Байера не препятствует тому, чтобы Русская церковь могла почитать св. Андрея заступником Русского государства. Допустим, он не проник в Россию. Насколько мы знаем, туда не проникал никто другой из апостолов. Андрей занимался проповедью по соседству и, возможно, посылал учеников в наши области. А если он заступник, то вот и не устраненное г. Байером основание, которым воспользовался Петр Великий, чтобы посвятить первый русский орден св. Андрея. То, что добавляет Ломоносов о химическом порошке, ясно показывает, что он говорит о самом себе и уверен, что, будь он в то время в Академии, Байер бы не осмелился написать ничего подобного. О смейтесь со мною все знавшие Байера! Неужели на вас, Ломоносов, и вам подобных посмотрел бы тот, кого горячо любили за его божественный талант и великую ученость первые лица в церкви и в государстве?»

Разговор в Академическом собрании постоянно шел в эти дни на повышенных тонах. Миллер сердился, стучал палкой, Ломоносова обвинял в том, что он действует из личной мести, Теплова называл клеветником и лжецом, Попова — доносчиком, а про Крашенинникова говорил, что тот в Сибири у него, Миллера, «под батожьем ходил» (при всей вспыльчивости Ломоносова, при всем его деспотизме, невозможно представить себе, чтобы он в таких выражениях говорил о коллеге и бывшем ученике!), в общем, сделал все, чтобы еще больше осложнить свое положение. В итоге он был отстранен от ректорства (на его место назначен Крашенинников) и на год переведен из профессоров в адъюнкты. В указе Разумовского перечислялись все старые вины Миллера, истинные и мнимые: и переписка с Делилем, и то, что он, «притворив себе болезнь», послал на Камчатку вместо себя Крашенинникова… За все время академической службы историограф никогда еще не оказывался в такой опале. Впрочем, вскоре расположение звезд переменилось: Миллер был восстановлен в профессорской должности, поставлен во главе Географического департамента и назначен конференц-секретарем академии.

Да, Миллер и Ломоносов были эмоциональными людьми, и это наложило отпечаток на их спор. Но сам спор не сводится к личному противостоянию или соперничеству. Академический историограф защищал одну из принципиальных идей Нового времени — идею позитивной науки, стремящейся к беспристрастию и верящей в свое беспристрастие; Ломоносов отстаивал другую, новую для той поры, идею — национального государства, этноса в целом (а не только правящей верхушки, чья языковая и культурная идентификация не имеет принципиального значения) как субъекта истории. Оба они смотрели в будущее — и оба одной ногой стояли в прошлом, в Средних веках.

Спор их стал прелюдией к бесконечному противостоянию норманнистов и антинорманнистов. Дискуссия этих научных школ шла, как известно, по двум направлениям: о происхождении варягов и о той роли, которую они сыграли в формировании Киевской Руси. Первый вопрос можно считать разрешенным: археологические раскопки в Старой Ладоге и в других местах однозначно доказали скандинавское присутствие в невских и волховских землях в VIII–X веках. Современные антинорманнисты лишь доказывают, что среди варягов-русь были не только скандинавские викинги (хотя последние, конечно, составляли большинство), но и выходцы из южнобалтийских земель, пруссы и полабские славяне. Есть разногласия и относительно происхождения слова «Русь» (от слова «руотсалайнен», от острова Рюген, от реки Рось). Что касается роли варягов в создании государства, здесь позиции расходятся существенно: одни ученые (Р. Г. Скрынников) говорят о «восточной Нормандии», первоначально создававшейся почти без участия автохтонного населения, другие (А. Н. Сахаров) считают, что у славян к моменту прихода Рюрика уже существовала собственная государственность и речь могла идти в лучшем случае о смене династии.

Впрочем, этому спору предшествовали долгие десятилетия исторического мифотворчества. Исследователи-дилетанты XVIII — начала XIX века придумывали самые фантастические теории о древности и величии славян. Екатерина II искала славянский след даже в Америке, упражняясь в этимологии индейских географических названий («Гватемала — гать малая»). Еще в 1815 году поэт Василий Капнист произнес в «Беседе любителей русского слова» речь, в которой отождествлял славян с древними гиперборейцами, у которых греки позаимствовали всю свою ученость. Когда три года спустя вышел из печати первый том «Истории государства Российского», многие были недовольны началом карамзинского труда. Михаил Орлов, будущий декабрист (и будущий муж ломоносовской правнучки), писал: «Желаю… чтобы нашелся человек, который, овладев всеми рассказами современных историков, общим соображением преклонил их насильственно к системе нашего древнего величия. <…> Ливий сохранил рассказ о божественном происхождении Ромула, Карамзину должно было сохранить таковое же о величии древних славян и россов». Но Карамзин выбрал иное. Использовав труды Миллера и других въедливых историков-профессионалов, он выстроил для многих поколений русских людей канон национального прошлого, с которым можно сколько угодно спорить, но который невозможно обойти. Он, конечно, создал новую легенду — но легенду на документальной, научной основе.



Между тем именно в этом заключалась цель Ломоносова (так и оставшаяся неосуществленной) — и именно поэтому так горячо ввязывался в споры о русской истории, а в 1753 году, приняв предложение Елизаветы и Шувалова, взялся за огромный, отвлекавший его от других забот труд — «Российскую историю».

Пожелание «видеть историю, написанную его слогом», высказала Ломоносову императрица, когда он в феврале — марте 1753 года был в Москве, добиваясь помощи казны в создании мозаичной фабрики. Разумеется, предложение было сделано не случайно: об изысканиях в области отечественной истории шла речь в приватных беседах с Шуваловым. Однако работа над историей стала дополнительной и очень трудной повинностью. Ломоносову пришлось проштудировать множество исторических документов, летописей, хроник на русском, греческом и латинском языках. И все же круг источников у него уже, чем у Миллера и Татищева. В 1758 году был подготовлен к печати первый том — «Древняя российская история», охватывающий период до смерти Ярослава Мудрого. Но свет он увидел лишь в 1766 году, после смерти Ломоносова. На этом работа остановилась: Ломоносова увлекли другие дела. В 1760 году им вместе с А. И. Богдановым был подготовлен и выпущен «Краткий российский летописец» — короткий систематический свод русской истории, предназначенный для учебных целей, потеснивший (но не вытеснивший) «Синопсис…» в школах.

Андрей Иванович Богданов (1692 [или 1707]—1766) — личность во многом загадочная. По одним сведениям, он был сыном порохового мастера из Москвы, по другим — сибиряком и наполовину японцем по происхождению. Окончив уже в зрелом возрасте Академическую гимназию, он много лет служил в библиотеке под руководством Тауберта; его перу, кроме «Краткого российского летописца», принадлежат «Историческое, географическое и топографическое описание Санкт-Петербурга от начала заведения его с 1703 по 1751 год» (1779) — первый путеводитель по столице и «Краткое ведение и историческое изыскание о начале и произведении вообще всех азбучных слов…» (1755) — первый русский библиографический свод, до 1958 года остававшийся в рукописи. При работе над «Кратким российским летописцем» Богданов помогал Ломоносову прежде всего в подготовке материалов.

В «Древней российской истории» Ломоносов выступает не только как историк-аналитик (это дается ему труднее всего), не только как изысканный стилист, выразительно и сжато рассказывающий стране о ее прошлом. Он пытается выстроить собственную концепцию отечественной истории. Он видит «общее подобие в порядке деяний российских с римскими, где нахожу владение первых королей, соответствующее числом лет и государей самодержавству первых самовластных великих князей российских; гражданское в Риме правление подобно разделению нашему на разные княжения и на вольные городы, некоторым образом гражданскую власть составляющему; потом единоначальство кесарей представляю согласным самодержавству государей московских. Одно примечаю несходство, что Римское государство гражданским владением возвысилось, самодержавством пришло в упадок. Напротив того, разномысленною вольностию Россия едва не дошла до крайнего разрушения; самодержавством как сначала усилилась, так и после несчастливых времен умножилась, укрепилась, прославилась…». Можно упрекнуть Ломоносова в том, что он не видит различия между античной демократией и средневековой феодальной раздробленностью. Но он упоминает и о «вольных городах», Новгороде и Пскове, где «гражданское правление» было подобно Римской республике. Ломоносов вырос среди поморов, у которых существовали институты самоуправления, он бывал в германских вольных городах, он заседал в Академическом собрании, где вопросы решались голосованием. Так что он, без сомнения, понимал, что такое демократия, и отдавал себе отчет в том, какую роль сыграла она в истории. Но для России он считал этот способ государственного устройства совершенно неприемлемым. (Впрочем, и в современной ему Европе преобладал абсолютизм…) В составленном Ломоносовым в 1764 году проекте «живописных картин из российской истории» есть и такой: «Приведение новгородцев под самодержавство. На площади Новгородской, пред церковью святыя Софии великий князь Иван Васильевич, верхом сидя, повелевает принять от новгородцев грамоты Ярославли своему наместнику при архиерее. Вечевой колокол, или набат, новгородцам служивший к самовольным скопищам, летит сброшен с колокольни. Марфе-посаднице руки назад вяжут. Новгородцы, коих к Москве уводят, прощаются со своими ближними. <…> При великом князе для безопасности копейщики». Никаких сантиментов из тех, что позднее проявляли декабристы. Величие державы для Ломоносова на первом месте. В конце концов, в той России, в которой он жил, просвещение распространялось только сверху, с помощью «петровской дубинки». А раз так — пусть дубинка будет потолще, рука, держащая ее, — посильнее.