Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 107 из 138

Что это — прекраснодушие или тайный идеологический ход? Миллер настаивал на своей объективности. Историк, по его словам, должен «как бы не имеющим ни отечества, ни государя, ни веры представляться». Но хотел он того или нет, современники могли усмотреть в нарисованной им картине злободневный намек. В самом деле: дни варяжского владычества ассоциировались с бироновщиной; угроза изгнания, нависшая над мирными скандинавскими купцами, — с событиями 1741–1742 годов. Но справедливость восторжествовала… А что потом?

Потом славяне погрязли в смутах и пригласили на престол варягов Рюрика, Трувора и Синеуса. «Когда же… единым велением народным княжение варягам паки вручено было, то число их в России паче прежнего умножилось». И два народа, варяги-россы и славяне, слились в один.

Подобный вариант этнического слияния под властью благодетельных чужестранцев (причем не ассимиляции чужаков, а именно равноправного слияния, в результате которого образуется новый народ) не мог вызвать энтузиазма у русских людей, причем отнюдь не только у агрессивных ксенофобов. Не мог он увлечь и основную массу петербургских немцев, которые вовсе не хотели расставаться со своим положением привилегированных иностранных гостей. Только Миллеру, человеку промежуточного статуса и сложной самоидентификации, иностранцу по рождению, но подданному царицы и патриоту империи, человеку, который уже (по выражению Волошина) «перекипел в котле российской государственности», но с обычной для той эпохи высокомерной отчужденностью относился к русскому «подлому народу», могла прийти в голову подобная картина. Ломоносова могло особенно задеть именно то, что плебейское «молчаливое большинство» страны, из которого он происходил, выносится за скобки и вообще не принимается в расчет: речь могла идти лишь о слиянии — на паритетной основе — новых варягов с русским дворянством, с которым они были сопоставимы по численности. Так, между прочим, во многом и произошло. Миллер, утверждая (а возможно, и искренне думая), что всего лишь рисует объективную картину прошлого, предлагал и предсказывал будущее.

Еще в середине XIX века славянофилы создали легенду о том, что Ломоносов только и делал, что «воевал с немцами» в Академии наук. Но так ли это? В начале 1750-х годов среди профессоров и руководителей академии было пять-шесть русских и с десяток иностранцев, в основном немцев. Обстановка в академии была очень напряженная, то и дело возникали конфликты, делившие ученых на два лагеря, но никогда (даже в 1743 году) эти лагеря не формировались по национальному признаку. Личными друзьями Ломоносова и его союзниками по академическим баталиям были как раз немцы — Рихман, Браун, отчасти Штелин.

Да, Михайло Васильевич любил первенствовать, стремился к власти, к чинам — разумеется, ради интересов просвещения и науки — и не прочь был при этом, общаясь с влиятельными людьми, сделать упор на свое природно российское происхождение. В чем-то он был прав: приглашенные на несколько лет по контракту иностранные специалисты и вправду не могли ощущать такой же, как сам Ломоносов, связи со страной и государством (для него эти понятия не разделялись), такой же ответственности за «российское просвещение». Да этого от них и не требовалось. Но так или иначе, за жалованье или из энтузиазма — все делали общее дело. И, вне всякого сомнения, Ломоносов, учившийся в Германии, женатый на немке, в быту чаще разговаривавший по-немецки, чем по-русски, а ученые труды писавший по-латыни, вполне естественно чувствовал себя в космополитическом кругу собратьев по ученым делам.

Но с Миллером была особая история. Из всех академических немцев он был как раз самым обрусевшим. Он не просто формально принял подданство и выучил русский язык. Он говорил о России — «наша страна», он предъявлял свои права на русское пространство и время. Ревность, которую испытывал к нему Ломоносов, была сродни его ревности к Сумарокову и Тредиаковскому; и — в случае Миллера — к этому соперничеству не мог не примешиваться национальный оттенок.



Уже после того как диссертация Миллера была отпечатана, вместе с ломоносовской речью, члены Исторического собрания, прочитав ее, единогласно признали ее негодной к публикации и публичному произнесению. Чтобы избежать скандала, публичную церемонию перенесли на 25 ноября, годовщину восшествия Елизаветы на престол. Вместо Миллера приказано было подготовить речь «по физической специальности» Рихману и Кратценштейну.

Миллер не согласился с критикой, более того, он обвинил своих оппонентов в пристрастности и потребовал рассмотрения диссертации всеми профессорами. Но большинство «немцев» предпочли уклониться от участия в скользкой дискуссии. Профессора Рихман, Браун, Каау-Бургаве, Кратценштейн и Гебенштрейт и адъюнкт Клейнфельд «сказали, что российская история до их профессии не касается». В итоге высказались шестеро — Штрубе де Пирмонт, Ломоносов, Тредиаковский, Фишер, Крашенинников и Попов.

О характере претензий и уровне полемики дает представление отзыв Тредиаковского. Профессор элоквенции сперва разбирает разные версии происхождения слова «росс» (прежде всего, как и следовало от него ожидать, с филологической точки зрения) — в том числе и довольно неожиданные: «…можно показать, что имя россиян происходит от немалыя шотландския провинции Росс». А потом вдруг такое рассуждение: «Некие рождают нас россами, переселяют от Каспийского к Черному морю россами, описывают деяния у нас Россов… Когда ж мы были славянами?.. Но посему мы, как россы, не будем иметь участия в славных делах, от которых деды и прадеды наши названы».

Главным аргументом становится «природное народам честолюбие». Это святое чувство диктует Василию Кирилловичу следующее: «Роксолане мне уже и чужими кажутся для того, что они не от того колена, которому надлежит быть весьма древнему в Азии, но от крови не знаю каких варваров». Заметим: подобный уровень исторического мышления демонстрирует не какой-нибудь самоучка вроде Крекшина, а крупный поэт и ученый, получивший блестящее европейское образование. Интересно, что против самих «норманнских» теорий Миллера Тредиаковский как будто ничего не имеет — возможно, не разобравшись в них как следует. Но на всякий случай он, однако, оговаривается, что «когда я заключил, что Миллерова диссертация есть вероятна… то заключил токмо о ее главном грунте, и не так всеконечно разумею, чтоб ей быть в таком состоянии, чтоб она могла быть опубликована». Другие возражали Миллеру резче. Их не устраивали и существо работы, и ее слог, композиция и т. д. Здесь, пожалуй, с академиками можно отчасти согласиться: Миллер не был великим стилистом, его русские переводчики (чью работу он сам подробнейшим образом правил) — тоже, и склонность излишне «растекаться мыслию по древу», несомненно, была ему присуща. Что же касается замечаний по существу, то больше всего их высказал именно Ломоносов.

Споря с Миллером, Ломоносов настаивает, что имя россиян произошло от роксолан, и филологически обосновывает изменение гласных. «Роксоланская земля в древние времена от Черного Моря до Варяжского и до Ильмень-озера». Доказательства? Профессор демонстрирует начитанность в произведениях античных и византийских историков. Так, Страбон говорит, что севернее роксалан никто не живет — «далее стужа жить не попускает». А Ломоносов знал, что стужа попускает человеку жить до самого Ледовитого океана. «После четвертого по Рождестве Христове о роксоланах ничего больше у древних писателей не слышно. А после восьмого веку в девятом, на том же месте, где прежде полагали роксолан, учинился весьма славен народ русский». Но чем же объясняется четырехвековой перерыв? Во-первых, «времена были варварские и писательми скудно», во-вторых, «казаре, сошед на южную часть России, у роксолан или россов сообщение с греками отняли». Звучит вроде бы убедительно, если не знать, что как раз в Византии никакого «варварства» между IV и VIII веками не было и что хазары появились на исторической арене в VII веке, не раньше. К тому же именно в эти века византийские авторы начинают упоминать о славянах.