Страница 26 из 275
XII
ФАНТАЗЕР
Когда Станкевич вернулся с собрания у Митрича к себе домой, запоздав на целых полтора часа, его жена Евгения Михайловна лежала на диване, накрывшись платком и отвернувшись лицом к стене. Сердце его сжалось — это не обещало ничего хорошего. Евгения Михайловна — еще молодая и очень миловидная женщина с тонким нервным лицом и чудесными каштановыми волосами — молча поднялась и, кутаясь в шаль и покашливая сухим кашлем, покорно пошла распорядиться о чае. Сергей Васильевич стал смущенно приводить все в порядок на своем рабочем столе. Старый Толстой, засунув руки за пояс, неодобрительно смотрел на него со стены этой чистой, просторной, но аляповато-мещанской комнаты, которую Сергей Васильевич снимал в одной из тихих, заросших садами улиц Окшинска.
— Женичка, ты, кажется, сердишься, что я немножко запоздал… — робко сказал огромный и волосатый Станкевич, когда его жена вернулась.
— Я? Сержусь? — ответила та покорно. — Нисколько. Уверяю тебя, мне даже приятно, что ты немножко развлекся…
— Но, Женичка, я вижу… что…
В передней раздался звонок. Сергей Васильевич торопливо направился было отпереть, но Евгения Михайловна остановила его.
— Нет, нет, сиди… — печально проговорила она. — Это, вероятно, доктор ко мне…
— Какой доктор?! Разве ты звала его?!
— Да. Мне что-то плохо немножко…
И она ушла.
Чрез минуту, другую в комнату вошел знакомый доктор Эдуард Эдуардович, толстый и необыкновенно доброй души немец в блестящих золотых очках на полном добродушном розовом лице, который, несмотря на свои почти шестьдесят лет, держался очень бодро и производил впечатление большой и уравновешенной силы. Евгения Михайловна приказала мужу сидеть тут, а сама прошла с врачом в соседнюю спальню.
Сергею Васильевичу было всего двадцать девять лет. Он был сыном известного своими либеральными взглядами земского деятеля. Имя его отца и широкие связи в культурных кругах сделали для Сергея Васильевича легким доступ к литературе, к которой он всегда чувствовал большое тяготение, и он, кончив университет, легко пристроился к журналам и разным передовым издательствам и стал писать, тихо, скромно, с любовью отдаваясь своему делу и выбирая всегда темы, которые были ему особенно по душе. Его статьи, всегда согретые чувством, имели хотя и не широкий, но постоянный круг читателей. Писал он и о заволжских старцах, и о декабристах, и о русской песне. В последнее время его очень заинтересовал сектантский мир и вообще религиозная жизнь народа, и он ушел весь в пыл архивов, стараясь установить источники этих глубоких и часто интересных течений народной жизни.
У него была одна черта, в которой он не сознался бы никому, о которой ничего не подозревала даже Евгения Михайловна: он был страшный фантазер. Он жил не одной жизнью, а двумя: один Сергей Васильевич писал статьи в журналы, рылся в старых документах, ходил пить чай с вареньем к знакомым, терпел всякие гонения от жены, ел, пил, как и все, а другой Сергей Васильевич жил в каком-то своем, ином мире, в мире торжества красоты и добра, торжества очевидного и постоянного.
Идет Сергей Васильевич, студент-первокурсник, по Петербургу, торопясь на сходку. Около одного из блестящих магазинов на Невском останавливается карета с княжеским гербом, из которой выходит молодая, красивая и элегантная женщина. Сергей Васильевич вежливо уступает ей дорогу. Одно короткое мгновение она смотрит на его огромную, волосатую и удивительно наивную фигуру своими прелестными черными глазами и скрывается в магазине. Как ни мимолетно было это видение, Сергей Васильевич успел, однако, ясно прочесть в ее чудных глазах скорбь, и скорбь не простую, а высшую, скорбь по мирам иным. Он ясно всем своим существом понял, что это та родная душа, о которой он так томился. И она поняла, что он понял это, — чувствовал он, — и ее тоже неодолимо повлекло к нему. Да, она несчастна, но он спасет ее…
И лавируя в сутолоке Невского и толкая прохожих, Сергей Васильевич что-то все бормочет и делает жесты, и прохожие оборачиваются, чтобы посмотреть на этого волосатого чудака, разговаривающего в одиночку.
И вот жестами этими он устраняет, наконец, все препятствия на его и на ее пути, и она — его. Теперь снова, уже вместе с ней, он может вернуться к задуманной книге: «Освобождение человечества». Вот ее переводят уже на все языки мира. Всюду и везде его имя, всюду его портреты. Вот на огромной широкой площади его памятник, а внизу подпись: «Сергею Васильевичу Станкевичу — благодарный русский народ». Учебники истории пестрят его именем: громадная роль Сергея Васильевича… Великое значение Сергея Васильевича… Мощное обаяние, глубина, влияние Сергея Васильевича…
Но все это только средство. Всенародное российское собрание, созванное специально для этой цели, признает его духовным вождем всего русского народа, отцом отечества и дает ему не в пример прочим… ну, особую перевязь чрез плечо, что ли, которая дает Сергею Васильевичу безграничную власть. Пользуясь этой властью, Сергей Васильевич дал бы немедленно теплый приют и довольство вон тому старику нищему, который дрожит теперь на углу шумной улицы и боязливо прячется от городового, он осадил бы и отправил на гауптвахту вон того гвардейского офицера, который грубо кричит на не угодившего ему чем-то лихача. Гвардеец грубо набросился бы на Сергея Васильевича — студентишка какой-то и позволяет себе вмешиваться… — но тот только скромно расстегнул бы свое пальто и осторожно, чтобы не видели другие, показал бы ему свою перевязь. Офицер, побледнев, отдает ему честь — так это он, Сергей Васильевич?! Как мог он не узнать его?! — и покорно отправляется на гауптвахту. Впрочем, для чего же огорчать так молодого человека? Просто Сергей Васильевич взял бы с него слово более ласково обращаться с простыми людьми и отпустил бы его. Но простые люди, не простые люди — вечно, конечно, это длиться не может. Сергей Васильевич слишком хорошо знает человека и жизнь, знает, что прекрасными словами тут многого не сделаешь — нет, надо еще и огромную силу, которая помогла бы осуществить великую идею. И вот эта сила, наконец, в его руках, эта маленькая на вид электрическая машинка необыкновенной мощи, пред которой все эти современные полчища только детская игрушка. Против Сергея Васильевича высылаются бесчисленные корпуса, но он, щадя братьев людей, только демонстрирует пред ними свою машину, плавя их пушки на расстоянии, плавя броненосцы, обращая в пепел самые страшные крепости в одно мгновение. Все понимают, что борьба с ним безнадежна, все убеждаются, что устроиться, как он рекомендует, действительно лучше, и вот все обнимаются, все целуются, все поют песни радостные, и Сергей Васильевич, идя по Невскому, незаметно смахивает слезы умиления. Нет, нет, к чему эти почести, этот гром нечеловеческих восторгов — разве ему это нужно? Он искал ведь только радости, только чтобы были вокруг него счастливые лица.
А вокруг, между тем, было совсем невесело — были переполненные тюрьмы, были страшные голодовки, была вопиющая наглость с одной стороны и вопиющее бесправие с другой. И сам он долго сидел в Крестах{68}, тихий и безобидный. А потом, выйдя, он сдал государственный экзамен, стал работать энергичнее в журналах, и как-то незаметно на нем женилась Евгения Михайловна.
Она была дочерью одного московского инженера, известного своими смелыми и крупными работами и еще более смелыми и крупными кутежами. Отец передал ей свою отравленную алкоголем кровь и пустил ее в жизнь с тяжелой истерией. Прелестная, точно фарфоровая, фигурка эта с горячими глазами, пышными каштановыми волосами была совершенно невозможным моральным уродом. Чрез год после того, как Сергей Васильевич узнал, что он муж Евгении Михайловны и что черноокая страдалица княгиня для него утеряна навсегда, у нее родился мертвый ребенок. Страдания родов показались ей настолько бессмысленными и ужасными, что после них она и слышать о детях ничего не хотела и долго бегала по докторам и акушеркам, пока не научилась всему, что было нужно, чтобы не иметь детей. Сергея Васильевича она любила и в минуты просветления без слез нежности не могла смотреть на этого не чаявшего в ней души огромного мохнатого ребенка, но тем не менее жизнь его она быстро и уверенно раз навсегда превратила в ад. Она не могла не мучить его и себя. Она бешено ревновала его ко всякой женщине, она ревновала его к его прошлому, а если не ревновала, то совершенно ясно доказывала ему, что он ее совершенно не любит и только и думает, что о ее смерти. Вот он курит и не замечает, как это ей вредно, не замечает этого ее сухого кашля. И стоило только ей придумать этот сухой и зловещий кашель, как кашель этот действительно и появлялся, сухой и зловещий, и Сергей Васильевич метался в ужасе и не знал, что делать. А она мрачно говорила, что нет, она больше не может, что лучше конец, и уходила в соседнюю комнату, где стояла ее аптечка — она постоянно возилась с лекарствами, — и начинала перезванивать пузырьками и прислушивалась, что муж будет делать. Он, зная, что у нее там много всяких ядов, холодел от ужаса, он не смел пошевельнуться, а она в черной, безысходной тоске думала, что вот она была права, что она вот хочет отравиться, а он сидит, как пень, ему все равно. Она отлично знала, что ему не все равно, что он терроризирован и не может дышать от ужаса, но ей надо было, чтобы то, что было, не было бы, а было то, чего нет. И не то, что ей этого было надо, — потому что и сама она терзалась и мучилась ужасно, — а иначе она не могла. И однажды она в такой момент действительно отравилась и, отравившись, с рыданием целовала его руки, умоляя спасти ее, чтобы могла она как-нибудь загладить те мучения, которых столько причинила ему. А когда ее отходили и она встала, то чрез неделю она снова стала позванивать в соседней комнате своими пузырьками…