Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 60 из 738

Курт был вполне обычного роста и непримечательной конституции; конечно, до совсем уж по‑девчоночьи сложенного фон Курценхальма‑младшего ему было далеко, однако особыми параметрами тела он никогда не выделялся, и сейчас он удерживался на столе лишь благодаря этому – стоя на самом краешке, почти свешиваясь с него пятками, он не опрокидывался лишь потому, что противоположный край стола был сам по себе тяжелее него.

Ухватиться за древко факела ему удалось с третьего раза; из петли тот выходил неохотно, был тяжелым и горячим, таким, что стало больно пальцам. Чувствуя, что почти падает, Курт подтолкнул его снизу вверх, выбрасывая; уже когда тот выскочил с глухим скрипом, он понял, что усилие было слишком слабым, и факел упадет в воду. В этот миг почудилось, что время вдруг встало – падая, казалось, медленно, точно снежинка зимней ночью, тот провернулся в воздухе и, ударившись пяткой древка о край бочки, загремел по каменному полу, роняя горящие капли смолы.

– Господи, спасибо… – пробормотал Курт, облегченно вздохнув, и осторожно сполз со стола, торопясь успеть раньше, чем почти прогоревший за ночь факел потухнет.

Присев сначала на пол, он улегся, опираясь на плечо, и медленно приблизился к огню. На пальцы плюнуло искрами.

– Зараза! – Курт отшатнулся, шипя от боли; это оказалось гораздо сложнее в исполнении, чем описывалось в эпосах и легендах. Это помимо того, что герои легенд жгли, все‑таки, веревки и о свечу, а ему придется спалить на своих руках моток ткани…

Снова скомандовать себе «пошел», аргументируя это тягой к жизни, он все никак не мог. Лишь вообразив Каспара, с ножом в руке идущего по коридору к этой комнате, он заставил себя снова придвинуться к смоляной шишке факела, закусив губы и зажмурившись. Запахло паленым сукном, кожу обожгло, и Курт снова отпрянул, перекатившись на спину, чтобы затушить огонь о пол. Сейчас он как никогда был рад тому, что первое жалованье спустил на покупку хорошей кожаной куртки, вместо того, чтобы облачиться по последней моде (она же предпоследняя) в укороченный камзольчик. Сейчас только это и позволяло не тревожиться хотя бы о том, что на нем может загореться одежда. Кожа, конечно, высохнет и потрескается, но это уже мелочи. Хотя бы по сравнению с тем, что и собственная, на кистях рук и запястьях, будет выглядеть не лучше, судя по тому, как дико они болят…

Курт напрягся, надеясь на то, что полотно прогорело достаточно, чтобы треснуть. Ткань врезалась в опаленную кожу, вырвав из груди не то стон, не то рычание, но поддаваться не пожелала.

– Господи, только б не отрубиться… – прошептал он умоляюще. – Только б не отрубиться…

Я не смогу, подумал он обреченно. Еще раз – не смогу…

Первое, что пришло в голову, чтобы вернуть решимость, это молитва; но ни одной он не смог вспомнить, мысли прыгали и горели, отказываясь останавливаться. Курт уперся в холодный камень пола лбом, пытаясь успокоиться, и вдруг, совершенно четко, в голове всплыл отрывок из Посланий, запомнившийся мимовольно, когда он шифровал свой отчет о столь бездарно проваленном деле. Отрывок был как нельзя кстати, и это придало сил.

– Carissimi… – пробормотал он вслух, стараясь вернуть себе спокойствие ровным произношением привычных слов, забить ими мозг, чтобы не осталось места для мыслей о раздирающем пламени, – nolite peregrinari in fervore qui ad temptationem vobis fit quasi novi aliquid vobis contingat… – он снова приблизился к факелу, замер, нервно облизнув губы, – sed communicantes Christi passionibus gaudete ut et in revelatione gloriae eius… – помедлив, выдохнул: – gaudeatis exultantes.[56]

Во второй раз Курт ткнулся в пламя резко, вцепившись зубами в губу и чувствуя, как по лицу ползут не то капли пота, не то слезы, а во рту становится солоно и мерзко; руки пронзила боль – почему‑то холодная, и суставы пальцев будто вдавили один в другой, стараясь расплющить друг о друга. Обоняния коснулся до мерзости вкусный запах – такой исходил от поданной ему Карлом печеной курицы и – тот же запах витал в полутемном зале, где курсанты получали Печать; запах спекающейся плоти…

Вскрикнув, он снова рухнул на спину, сбивая огонь, и закричал опять – теперь от боли в обожженных руках; рванувшись, сбросил с предплечий остатки полусгоревшего полотна и, подскочив к бочке, сунул руки в воду по самые плечи. От соприкосновения ран с водой тоже было больно, пусть и не столь страшно; хуже стало, когда, с трудом отлепившись от бочки, Курт опустил руки – кожаные рукава, к тому же иссохшие в огне и ставшие похожими на наждак, скребли по покрывшейся волдырями коже запястий.





– Гадство! – уже почти плача, простонал он, зажмурившись, и вздернул руки вверх, словно лекарь, приготовившийся к сложной операции. – Зараза, дерьмо…

Перевязать, скачущими мыслями соображал он, надо перевязать, чтобы не было инфекции и чтобы не терлись о кожу рукава; но чем? И надо снять путы с ног; но прикоснуться к чему‑то этими руками? Да ни за что на свете…

Выдержка об огненном искушении засела теперь в голове намертво, и вспомнилось то утреннее поле, полное росы и огня, по которому он шел – еще такой беспечный, и теперь уже кажется, что – беззаботный…

Решившись, Курт уселся на пол, повторяя вслух изречение апостола, сбиваясь и перескакивая теперь с начала в середину, и непослушными пальцами развязал еще больше затянувшийся от его упражнений узел. Когда ноги освободились, он упал лицом в пол, чувствуя, что лицо мокрое от слез и крупного липкого пота, рубашка под курткой прилепилась к спине, а тело бьет дрожь, тяжелая, как в лихорадке.

– Встать… – прошептал он с напряжением. – Встать, встать…

Надо встать. Надо идти. Перехватить Каспара…

Курт с усилием отлепил себя от пола, посмотрел на руки и засмеялся сквозь слезы. Перехватить… Сейчас он вряд ли сможет прикоснуться даже к самой пушистой в мире кошке, не взвыв при этом от боли…

Надо наложить повязки, снова подумал он, поднимаясь тяжело, как раскормленный бык; дверь в коридор распахнул ногой и вышел, пошатываясь, видя путь неверно, сквозь пелену перед глазами. Двери в комнаты он открывал, изловчаясь подцеплять медные ручки локтем, и в одной из них, наконец, обнаружил сравнительно чистые куски полотна.

Руки после перевязки горели невыносимо, болью дергало до самых плеч, хотя, как выяснилось, почти все предплечья и последние фаланги пальцев оказались сравнительно целы – ожоги были похожи на те, что остаются от неосторожного касания горячей печи или уголька, сильно обгорели только ладони и запястья, где лишь чудом уцелели вены. Забинтовав их, Курт пошевелил пальцами, сжал и разжал кулаки, понимая, что, будь сейчас серьезная стычка, и он не сможет взяться за рукоять, ударить рукой – он не сможет ровным счетом ничего. Все, что сейчас в его силах, это осенить убивающего его Каспара крестным знамением – на это подвижности пальцев хватало…

Курт остановился вдруг посреди пустой комнаты, все так же глядя на руки, и подумал о том, какие ощущения должен вызывать огонь, облекающий тело со всех сторон; от живо вообразившейся картины виденного им всего однажды исполнения приговора стало не по себе. И если рассказы о молча умирающих сжигаемых – правда…

Он встряхнул головой, прогоняя неприятные мысли и ощущения, и зашагал по коридору обратно.

Перевязка отняла, казалось, последние силы; он шел, покачиваясь, словно пьяный, и коридор перед глазами плыл. Вся тяжесть уже третьих бессонных суток навалилась каменной плитой, боль в руках медленно расползлась до самой макушки и стала ноющей, ломящей, постоянной; ноги передвигались механически, будто помимо его воли, а голова была пустой, как и этот замок. С кривой усмешкой Курт подумал о том, что это тем более удачное сравнение, что каждая мысль из тех немногих, что остались в опустелом мозгу, связана с чем‑либо, что есть в этом замке, и только. Два трупа на первом этаже. Потухший факел на полу в комнате барона. Каспар. Барон – вероятно, уже мертвый. Куда‑то вдруг сгинувшая толпа. Тишина. Капитан. Альберт фон Курценхальм. Снова тишина. Он сам. И тишина…