Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 14 из 20



Мелькнула тень в соседском «глазке» — соседи прислушивались и удивлялись, наверное…

— А помнишь, как мы на лодке катались? — спросил он почти шепотом.

— Не помню! Уходи!

— Как мы мальчишку вытащили, помнишь?

— Не помню… Это ты его вытащил. Мы с мамой только визжали.

— А он вырос, — человек в дверях улыбнулся. — И живет себе… И я его недавно встретил.

— Слушай… — начала женщина тоном ниже. И замолчала.

Внизу, в подъезде, тявкала собака.

— Мне надо кое–что сказать. Тебе и маме.

Он снял туфли у двери. Ряд мельчайших примет показывал, что в этом доме обязательно снимают туфли.

Он безошибочно нашел в шкафчике свои тапочки. Хорошо, что их не успели еще спрятать или выбросить.

Он прислушался к молчанию квартиры.

Потянул носом воздух — пахло сердечными каплями.

Двинулся по коридору. Остановился на пороге комнаты.

Женщина, когда–то носившая соломенную шляпу, постарела. И выглядела плохо — тени под глазами, затравленный злобный взгляд.

— Зачем ты ему открыла? Ну зачем?!

Его глаза увлажнились, но Москва не верит слезам.

Он стоял в дверном проеме и смотрел, не говоря ни слова. Осознание вины, и горечь, и боль утраты, и преклонение перед женщиной, с которой прожил жизнь, осознание, что прощения — не будет.

Она постарела, но он помнил ее молодой. Его сознание раздвоилось — он действительно помнил эту женщину, желтый купальник, тень шляпы на глазах. Раздражение и чуть ли не злость — чуть не утопился, скотина малая, и ведь Витька, муж, из–за него мог утонуть… А потом вдруг просветление и почти нежность: ну что ты, малый, ну ребенок, что с тебя возьмешь… Бедняга…

Он любил ее. Несмотря на седые волосы, оплывшее лицо и сварливо опущенные уголки рта.

Ее злоба сменилась растерянностью. Происходило небывалое — ведь он ушел навсегда, кому, как не ей, знать его характер… И вот он — перед ней.

— Витя… Что случилось? Зачем ты пришел?

Он наклонил голову, будто уронил ей под ноги весь груз своего раскаяния.

— Лена, — сказал прерывающимся голосом. — Прости меня, старого дурака. Я не могу без тебя жить. Прости.

В половине девятого зазвонила мобилка на краю ванны. Калибан едва успел подхватить ее за секунду до падения.

— Доброе утречко, — сказала трубка бодрым старушечьим голосом. — Клиент у нас, на сегодня, на одиннадцать. И знаете кто? Ира Грошева!

— Понравилось, — Калибан сдернул с крючка полотенце. — А чего она хочет, не сказала?

— Представьте, Коля, сказала! — Тортила рассмеялась. С того времени, как «Парусная птица» возобновила работу в полном объеме, старушка смеялась вдвое чаще обычного. — Она хочет расстаться со своим Максимовым, но так, чтобы это было наиболее эффектно! Представляете?

— Елки–палки, — сказал Калибан разочарованно.

Через полчаса его «Хонда» рванула с места, оставляя узорчатый след на выпавшем за ночь первом снежке.

Осот



* * *

К полудню ветер опять посвежел, и дальше поезд шел на всех парусах и почти без остановок. Земледелец, мой сосед, дремал на скамейке напротив. Я смотрел в окно – не отрываясь, час за часом.

Солнце склонялось. На вывесках полустанков мелькали знакомые названия, я смотрел – и ничего не узнавал. Передо мной расстилалась моя страна, моя Цветущая, равнины сменялись холмами, леса – открытыми пространствами, но ни один пейзаж, ни одна живописная балка или холм, поросший колючим кустарником, не заставляли мое сердце забиться сильнее.

За те двадцать с лишним лет, что прошли со дня моего отъезда – все изменилось. Совсем. Безвозвратно.

Кое–где в траве паслись стада нелюдей. Четвероногие, крупные, покрытые черной и рыжей шерстью, эти твари срывали зубами траву, жевали и смотрели вслед поезду круглыми, ничего не выражающими глазами. Все изменилось в Цветущей. Все изменилось…

Прошел кондуктор, объявляя, что Светлые Холмы – через полчаса. Я снял с багажной полки свой заплечный мешок, попрощался с фермером и поднялся на крышу.

Дорога впереди поворачивала по широкой дуге, команда готовилась выполнить маневр. Я смотрел, как убирают паруса по правому борту, как складывают главное несущее полотно; мне не так часто доводилось путешествовать на поезде. А столь далеко – вообще никогда.

Поезд повернул. Через несколько минут я увидел впереди станцию – Светлые Холмы, в этом не было сомнений. Замедляя движение, поезд миновал впадину между двумя пригорками. Оглушительно свистнул кондуктор. Я дождался, пока подножка поравняется с дощатым перроном, и спрыгнул.

Я был единственным пассажиром, который сошел в Холмах. Мое место на поезде тут же было занято: пробежав с десяток шагов вдоль платформы, на верхнюю палубу вскочил мальчишка лет пятнадцати. Он был одет по–крестьянски, на плече у него болталась котомка, и способ, каким он забрался на поезд, выдавал привычного и умелого путешественника.

Кондуктор подал знак капитану. Тот свистнул матросам, и через минуту несущее полотно развернулось опять. Я смотрел, как парус наполняется ветром; мальчишка, замерев на верхней палубе, смотрел тоже. Потом обернулся ко мне и вдруг, скорчив рожу, выбросил, как флаг, непомерно длинный язык: видимо, его приводило в восторг, что догнать и надрать уши я уже не сумею…

Я улыбнулся.

Поезд катился, все ускоряясь, по направлению к Дальним Углам, и наконец скрылся за холмами. Я стоял на перроне, маленьком, безлюдном. На вывеске крупными черными буквами значилось йолльское название: «Фатинмер». И ниже на языке Цветущей: «Светлые Холмы».

Двадцать три года назад здесь не было никакой станции. Не было железной дороги. Был тракт. Был обоз – череда двуколок на огромных колесах, каждую из которых катили по четыре человека. Были путники, молча идущие рядом. Мне, семилетнему, иногда разрешали держаться за чей–то пояс… И я шагал, едва переступая ногами, спасаясь от смерти.

Сегодня я вернулся. И – руку готов положить на рельсы – меня теперь невозможно узнать.

Вниз с перрона вела хлипкая лестница, скрипевшая при каждом шаге. Я спустился; человек, сидевший в будочке смотрителя, был мне совершенно незнаком.

– В Холмы, добрый путешественник? Надолго? Ищете хорошую гостиницу, совсем хорошую, недорогую?

Он даже не спросил, бывал ли я раньше в Холмах. По лицу видно: не бывал. Мне даже играть ничего не приходилось – я чувствовал себя чужаком. «Добрым путешественником».

– Вы меня очень обяжете, – сказал я смотрителю.

Он с готовностью вытащил из конторки стопку темных бумажных квадратов.

– Гостиница «Фатинмер», в центре… Отдадите вот это хозяйке – получите скидку.

Я принял бумажку у него из рук. Меня неприятно поразило название гостиницы. Что, наши уже и между собой называют предметы йолльскими кличками?

Смотритель ничего не заметил. То ли я так хорошо научился владеть собой за годы городской жизни. То ли он, обалдевший от станционной скуки, потерял остатки наблюдательности.

– Прямо по дороге, добрый господин, на распутье налево: до темноты, глядишь, и дойдете…

Я поблагодарил его.

Вечерело. Трава переливалась, освещенная низким солнцем, и это была не та трава. Не такая, не ее я помнил с детства. А может быть, мне казалось, что помню.

Я шел по Холмистому Тракту. Вокруг не было ни души. В дорожной пыли кое–где явственно виднелись отпечатки подков. Нелюдей обувают железом, говорил когда–то мой дед. Тогда и слова–то такого не было – «подковы»…

По–йолльски – олф.

Дорога поднялась на пригорок. Сделались видны поля на много верст вокруг. На северо–востоке показался Холмовый лес – тоже неузнаваемый. Еще бы: его и жгли, и рубили, и прореживали. Мы с дедом почти полгода жили в Холмовом, оттуда нас не могли ни выбить, ни выкурить… Теперь на пепелище пробился молодой подлесок, издали лес казался светлым и зеленым. А на опушке, на склоне холма, маячил тяжелый каменный дом. Я присмотрелся.

Йолльское строение. Три или четыре этажа. Дом замер на опушке у самого леса, как грузный путник, идущий в гору. Над крышей дымок. И еще один толстый дым – над приземистым строением, едва заметным из–за каменного забора. У мясоедов считается, что чем дальше от жилых помещений расположена кухня – тем богаче хозяин дома. На родине у них, говорят, ужасная теснотища…