Страница 31 из 48
Все тело обращается вдруг в слабо колышущиеся полупрозрачные кладки каких-то неведомых земноводных тварей, набухает, в каждом зерне кладки покачивается еле различимый плод. Нападает холод: хочется скрючиться, закутаться в три одеяла: наутро открывают, и вместо человека — клубок извивающихся гад морских, которые расползаются, расползаются, расползаются…
Твои чувствилища рассеяны по квартире, заползают под обои, сползают снаружи оконного стекла. Ты одновременно внутри, и снаружи, и во всех частях квартиры, которая превращается в неудобоваримое шершавое лакомство: раскрошенная фисташковая скорлупа, застрявшая в ворсе ковра, отстающая штукатурка, плюющийся во все стороны цветок хлорофитума терзают подъязычье, занозят мягкое небо, словно тебе следует заглотить и переварить все поверхности своего убогого жилища, превратить в такую же неразличимую массу, которая по краям, куда шарики не докатились.
После приходит изнеможение и сон. Я вижу большую неспокойную воду, то разливающуюся (и тогда она мелкая, желтовато-красная, волосатая от водорослей), то вдруг судорожно сжимающую гладкие вогнутые берега, или пошла ноздреватая от ласточкиных нор полоса обрыва, здесь и сами ласточки, снуют, как коклюшки, хищные раздвоенные хвосты, и низко так, низко…
После все небо на секунду продернуто электричеством, словно кто-то на скорую руку сшивает набрякшие расходящиеся ткани. Хлоп — не успели: что-то мертвенно-синее, с желтоватым исподом на секунду вываливает извивающиеся кольца, это спешно уминают внутрь и вновь прошивают изогнутой иглой. Грохот: что-то тяжелое уронили на поддон. После все смыли водой.
Татьяна Глущенко (antrum)
Колечко
Аннушка, я часто слышу: «Любим одних, а женимся на других». Такого рода откровениями жонглируют несимпатичные мне подвиды: раздражительные толстяки, красношеие водители автобусов да разуверившиеся в счастье девицы со вторым высшим. Люблю опровергать подобные афоризмы для любителей сканвордов, однако именно этот — не получилось.
Я тогда работал в маленьком проектном — не бюро даже — бюрце. В комнатке двенадцать человек. Сплошные оттопыренные локти. Во всякую пору года один и тот же запах: немытого тела и женской пудры.
Обедать шел на набережную, хватая жабрами свежий воздух. Знаешь, иногда я видел там девушку. Скромное платье, синее в белый горошек. Славная. Таких рисуют для школьной стенгазеты в кабинет русского языка. Толстая коса, ясные глаза, нежное лицо.
Сидел раз на скамейке, зачитывал подсохший бутерброд свежей газетой. Кто-то опустился рядом.
Я поднял глаза — и узнал ее (непрожеванный сыр царапнул горло). С полминуты девушка копалась в тряпичной хозяйственной сумке, а затем встала, разглаживая подол.
И вдруг я заметил аккуратную штопку на ее рукаве. Три на два с половиной сантиметра. (В мой глаз рулетка встроена, хоть инженером был посредственным.)
Эта штопка преследовала меня весь день, Аннушка. Княжна, прячущаяся в старенькое платье… К вечеру я задыхался от влюбленности. Представляешь, влюбился в заштопанный рукавчик.
Все это я рассказываю ей за чаепитием. Милый, милый ребенок. Выгуливает моего старого ризеншнауцера, приносит кастрюльки с кашей и супом, вечно порывается то подмести пол в комнате, то выстирать белье, но я отмахиваюсь. Хотя спина залита цементом, пока и сам справляюсь.
Она спрашивает, почему я до сих пор ношу обручальное кольцо на левой руке. Кому в свои семьдесят с лишним демонстрирую, что разведен? Ей кажется неблагоразумным окольцовывать и без того отекающие пальцы. В чем же причина, интересуется соседка Аннушка, двадцати пяти лет, бледным-бледна в своем зеленом свитере.
И я рассказываю…
Еще несколько раз я встречал эту славную девушку на набережной, дважды следовал за ней (гастроном — троллейбус 13 — невзрачный дом посреди пустыря), а после выслушивал: «Учти! Еще раз придешь с обеда к ужину…» — от своего прозрачноглазого начальника. И все собирался познакомиться, и все боялся, все откладывал… Каким же я был тогда слабаком, Аннушка.
Пришел август, и меня на месяц командировали в Желтые Воды. Пока напарник Ленька курил в тамбуре с какой-то дылдой в блестящем шарфе, я занимался тем, что под стук колес ненавидел город Желтые Воды и себя. Отчаянно, упорно, неослабно.
Вернувшись, каждый день бежал на набережную, сначала по лужам, потом по заиндевелому асфальту, потом по снегу. Примерзал к скамейкам, пряча руки в карманы. Караулил у подъезда с бирюзовой дверью. Славная девушка с толстой, будто плюшевой, косой исчезла.
Через полгода я перестал искать ее. Через год сменил одно бюрцо на другое, ничем не отличающееся, разве что в пятнадцати минутах ходьбы от дома. Через два — отрастил усы. Через шесть — бороду.
— Для бороды должны быть какие-то основания, — говорила мама, приходившая раз в неделю, чтобы ужаснуться пыльным подоконникам и заплесневевшему лимону в холодильнике. — Хоть бы женился уже.
Еще через год все тот же Ленька, отмечавший день рождения, подтолкнул меня к женщине в красном жакете:
— Марта, это — Илья.
У нее были серые тени под глазами и ярко-зеленые тени на веках. Она пила, запрокидывая каштановую голову.
— Наверное, все Марты, которых вы знаете, еврейки. Так? — строго спросила она.
— Зависит от вашей национальности, — улыбнулся я.
— Я — ваша первая Марта? Надо же. Ваша первая Марта тысяча девятьсот шестьдесят шестого. Вообще-то я русская. Меня назвали в честь моей бабки Марфы. Терпеть ее не могла, — задумчиво добавила она.
Красные ногти, красная помада, красное вино в бокале.
Глотая следующим утром воду из-под крана, одной рукой держась за ноющую голову, я восстанавливал в памяти детали праздника. Среди прочих нашелся фрагмент: женщина в красном жалуется:
— Имя еврейское, а сама бесталанная!
— Так уж и бесталанная, — успокаивал я.
— Вы правы, есть у меня один талант! — воодушевилась она. — Я умею занимать душ и туалет в самые неподходящие моменты!
Почему-то я пришел в восторг. Кружил, сбрасывая на пол пепельницы и рюмки, восклицал:
— Прекрасно, Марта! Поразительно, Марта!
Зубы стукнулись о край стакана. Я вспомнил, что после этого мы выбежали в подъезд и целовались, как парочка десятиклассников. И еще она плакала в мой прокуренный свитер.
— Так себя ненавижу, что даже сожгла все свои фотоальбомы… Скоро зеркала начну бить…
Она позвонила через несколько дней. И началось: два свидания в неделю, раз в месяц — в театр. Мне тридцать шесть, ей тридцать четыре. У нее пятилетняя дочь с острым, как у ласки, личиком. Не роман — листок, исчерканный цифрами.
Как ни странно, долгое время она не допускала ничего большего, чем поцелуи. А через полгода смущенно сказала:
— Я оставила Нинку ночевать у соседки…
И в этот раз позволила расстегнуть мелкие крючочки на, прильнуть губами к, дотронуться до.
— Женюсь на тебе, — выдохнул я глупую фразу. Признаться, неожиданно для себя.
Она пожала обнаженными плечами.
— Не вопрос.
До сих пор смешно: в первую минуту нашей первой близости я думал: «Вот мама обрадуется».
Я воспитывал Сашку, он не вылезал из болячек. Наш хилый поздний ребенок. Марта отсылала рукописи, ходила на встречи с какими-то невнятными бородачами. Много пила. Ее не желали печатать. Честно говоря, ни одну из ее плоских, восковых повестей не смог дочитать даже до половины.
Так и жил, поскрипывая зубами: «Любим одних, женимся на других».
Ярко-красные одежды резали глаз. Хриплый смех резал ухо. Запах перегара резал сердце. И этот нож по имени Марта я считал наказанием за то, что не нашел в себе смелости познакомиться со славной девушкой на той проклятой набережной.
И вот однажды, Аннушка, в нашу спальню заходит Нинка. Ей уже шестнадцать, у нее глаза-цветочки.
— Пап, смотри, — зовет она.
Я оборачиваюсь и намертво вмерзаю в воздух.
Нинка крутится у зеркала, расправляет плечи, задирает подбородок. А на ней — синее платье в белый горошек. Я не могу встать с кресла, я зову: