Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 35 из 41



На расстоянии нескольких сантиметров от пола я легонько хлопнула по пакету — из отверстия вылетело облачко муки и ровным слоем осело на половицы. Еще хлопок. Еще. Вскоре весь пол на кухне покрылся белой пыльцой. Я принялась за комнаты. Распыляя муку, я двигалась так, чтобы в итоге оказаться у своей кровати. Будильник я предусмотрительно завела на семь утра. Закончив с мукой, забралась в постель и легла. На шестьдесят пять квадратов не израсходовалось и половины пакета. Его я задвинула под кровать.

Солнце разбудило до звонка. В ту ночь мне не ничего не снилось. Я открыла глаза, приподнялась на локте. В ярком утреннем свете половицы казались покрытыми инеем. Я села, свесила ноги с постели. Тапочки стояли у изножья, я аккуратно поставила их с вечера, чтобы не шарить, а сразу попасть ногами. Обувшись, набросила покрывало, взяла с подоконника будильник, нажала отбой и пошла смотреть.

Следов не было. Поверхность муки осталась абсолютно ровной. Метр за метром я внимательно изучала пространство. Зачем-то даже заглянула под стол, приподняв кисейную скатерть. Ничего. Ни в комнатах, ни в кухне. Только одинокая цепочка моих собственных отпечатков рассекала девственную мучную гладь.

Значит, она уже не здесь. Она улетела на небо.

Я в последний раз взглянула с порога на белые половицы и шагнула в сени за веником и совком.

КЛЕТКА

Улица спасала, дождь убаюкивал, соблазняли гранитные парапеты на набережной. Блестящая полированная вода — недвижимая, металлическая. Уж вечер. Спасает и темное время суток. Пестрые цыганки в мышиных платках — толпились, топтались, в стадо сбивались, гадали. Бублики на углу. Все — в железной удавке реки, все — напряженно-стальное, нереальное, магнитящее. Сердце все выше, выше — и засело в горле. Сплюнуть бы в урну!

Дома-великаны, сужаясь кверху, раньше веселились, хохотали во все горло, а сейчас — замолкли, хмурят кругленые арочные брови…

Я: приручена, я поймана в эту клетку. Сбежать — не представляется возможным.

Все началось… С Алисы? С Алеса? — с Оленьки. Оля-оля-ля, имя-колокольчик. Мне, — маленькой, — четырнадцать лет. Это моя первая ночь в заколдованном городе, первая после десятилетнего (вечного!) перерыва — вне, вне города!

Оля жила на Ростовской набережной. Окна ее комнаты — на воду. По воде гребут водоплюйки. Дома тихо. Родителей нет (дача, пилят упавшее дерево). Небольшая трехкомнатная. Первое, что выплывает из зрительной памяти — расшитые бабушкиными мулинными нитками саше для туалетной бумаги в сортире. Туалет-ванная. Утро-вечер. Маленькая кухня: всегда сладости: родители получали заказы. Длинный коридор остро пронзал насквозь квартирины кишки.

Ее комната — навалены книги, сервант, в нем — игрушки вперемешку с непочатыми бутылками. Красные, цвета фламенко, тяжелые шторы. Стены — увешаны афишами и плакатами. Дома тихо.

Сидели на тахте. Иногда приходили на кухню. В дальней, не Олиной комнате зимовали на полу красные яблоки с дачи, каждое — завернуто аккуратно в газету, чтобы дольше хранилось. Оле было девятнадцать лет.

Рядом с Олиным домом стоял дом-фрегат. Причаливший к случайной неречной пристани бутафорский корабль — дом на углу Плющихи и одного из немногих оставшихся Ростовских — Второго Ростовского переулка. Кто жил там — они каждую ночь уплывали.

С Олей же — возвращались с сейшена, поздно, — выпадали с Киевской в ночное безлюдие, шли, полупьяные, подметаемым лихими ветрами Бородинским мостом: впереди — МИД и Смола; пугались редкие прохожие и сворачивали потихонечку в сторону от двух развеселых безумиц. А мы: размахивали бутылкою с недопитой «Тарибаной», потом — ключом выцарапывали на железном лифтовом щитке буквы: краска слезала, из букв получались слова. Заходили домой. Говорили с Олей ночами. Так прошел год. За это время я успела привыкнуть к Бородинскому мосту.

Потом…

Я променяла Олю на Алису. Алиса — мой первый шаг за реку: Алиса жила за рекой. И вот — та же ночная пустынная станция метро, пустынный проспект — тогда еще незнакомый проспект — и последние автобусы с подстраховкой для неуспевающих в виде не засыпающего ни на минуту Киевского вокзала. Место назначения — ехать далеко-далеко (так казалось), за Триумфальную арку; старинный Алисин дом (у Оли был: просто старый), извивы перил, лестница поднималась на четвертый этаж, лепнины и купидончики, гастроном внизу, многоквартирные лестничные клетки. Дверь. Квартира. Все комнаты — по одну сторону коридора (странная планировка!), комнат много, много; вперед, вот кухня… Главное «преимущество» старых домов — газовые колонки. Действительное же их преимущество было в том, что, благодаря вытяжке, родители никогда не унюхивали запаха анаши. Анаша хранилась в баночке из-под крема в секретере. В Алисином доме было хорошо ночевать…



Мы рано вставали, наскоро завтракали, одевались, Алиса снимала со стула свое любимое одеяние — тяжелую кожаную «летку», наследство, доставшееся ей от энкаведешного деда-инквизитора, накидывала ее на плечи, и мы уходили.

Утром предстоял обратный путь по проспекту, проплывали мимо, незаметно перетекая друг в друга, аристократические дома, детские миры, универмаги, аптеки, булочные…

День принадлежал центрам, а вечером, чаще даже ночью, — опять: то же полутемное, готовящееся ко сну метро, отключенные уже эскалаторы и — путь по проспекту.

Ночью — безумной ночью — мы пили у Алисы перцовку, она напевала мне свои песни. Игнорируя сон соседей, мы лабали на антикварном пианино. Мне исполнялось пятнадцать лет.

Говорили, вроде бы Алиса — талантливая скрипачка; мне же ничего, кроме ее гитарных запилов, услышать не удалось: Алиса пропила свою скрипку за год до нашего знакомства. Высокопоставленные родители просили ее постричься (пейсы, сопля, зеленые волосы…) и устроиться на работу. Она — торговала шмалью на Пушке и торжественно посылала их на %уй.

Алиса винтилась в ноги, все вены на ее ступнях были в дорожках, но руки зато были чистыми. Она писала стихи, и этого драйва хватало на десятерых. Когда я общалась с ней — в это время и я писала в день по стихотворению.

И я попалась.

Неожиданно для себя самой я была поймана ею так, что, если бы даже невольный-медиум-Алиса и попыталась нарочно, из любопытства, допустим, кого-нибудь так изловить — вряд ли бы у нее получилось это лучше, нежели со мной.

Алиса была слишком идеальна в этой спасительной для меня неправильности. Она подчиняла негласно — и была права.

Но однажды я попыталась бороться. Для самоуспокоения мне было нужно сравнять ее с остальными, заглушить все усиливающееся осознание ее исключительности, вернуть ее в человеческую реальность (к которой все-таки относилась и я) абсолютно любыми, пусть даже примитивными и постыдными средствами.

Алиса разводила кошек. И вот однажды, когда мы с ней в очередной раз ловили этих разбегающихся в разные стороны приготовленных для продажи ее самых лучших в Москве, чемпионно-медальных пушистых сибирских зверей (о, идиотизм ситуации), я внутренне решилась и, в первый раз за все время, проведенное с нею, назвала ее дурой, понятно, в контексте разбегающихся тварей. Произнесла несмело: «Дура что ли, — держи!» — как бы примеривая к ней это слово.

Она его одевать не стала.

На следующий день после кошек, прощаясь со мной где-то в метро, она протянула мне руку в черной блестящей перчатке и сказала:

— Пока. Я позвоню.

И я поняла, что она не позвонит мне никогда, — но это вовсе не значило, что я стала свободна. Потому что я уже не могла обойтись без ночного метро и проспекта, без квартиры с лепным потолком и допотопной колонкой, без Алисы, без гипнотизирующих зеленых глаз, без того так любезно и так небрежно предоставленного ею мира, который быстро, слишком быстро стал и моим. Я уже не писала в день по стихотворению.

Существование Алисы где-то во вселенной все еще не давало мне покоя, когда появилась Чебурашка. Чебурашка заменила Алису — это было единственное выпадение из моей магической клетки: дело было в Царицыно. Усадьба Царицыно.