Страница 47 из 69
Ответа он не слышал. Но сразу зазвенели ланцеты, блеснул и скрылся с глаз тазик, стоящий на кресле. Байрона подняли под руки и устроили на кровати сидя. В последнюю минуту он сообразил что-то и опять закачал головой, но слов его уже никто не слышал.
Миллинг аккуратно подобрал рубаху и обнажил сильную белую руку с синеватыми округлыми мускулами.
— Нет, нет, — крикнул Байрон.
Миллинг послушно отпустил его.
— Как хотите, — сказал он, — но за ваш рассудок я не ручаюсь.
— Вы — проклятая банда мясников, — крикнул Байрон через синий туман, застилающий ему глаза. — Вылейте из меня столько крови, сколько найдете нужным, и отвяжитесь.
Миллинг держал его руку выше локтя и следил, как на дно тазика, сначала струйкой, а потом частыми тяжелыми каплями падала вязкая, как смола, черная артериальная кровь.
Семнадцатого апреля он бредил опять, и доктора, уже не спрашивая о позволении, выцеживали из него все новые и новые порции крови. К концу дня у Байрона побелели губы и заострился нос. Жар съедал его изнутри, и он безостановочно пил лимонную воду. Бред мешался с явью. Байрон думал о семье, Байрон думал о Греции. О Греции, которую он проклинал ежедневно, ненавидел иногда и которая была ему все-таки дороже всего: и семьи, и собственной жизни.
Какое безумие, какое непонятное и непростительное безумие, что там, в Европе, так медлят с деньгами, с пушками, со снарядами! Двадцать тысяч пехоты, полсотни судов, столько же горных пушек — собрать все это, бросить с моря и с суши на турецкие бастионы и все будет кончено в месяц. А прежде всего надо взять какое-нибудь укрепление. Ну, Лепант, например. Тогда мир увидит, на что способна освобождающаяся Греция. Лепант! Сколько времени прошло, а до сих пор ничего не сделано. Этот Перри только и умеет пить бренди да рассказывать анекдоты.
И мистер Перри предстал перед ним.
Это был артиллерист, присланный из Лондона вместе с пушками, английскими механиками и ружьями французского образца. Он был коренаст, высок, напыщен, добродушен. Но Байрон знал его слабость. Не дав опомниться, он набросился на него с упреками.
— Очень хорошо, — крикнул он, — вы живете две недели, пьете бренди, рассказываете анекдоты, а арсенал до сих пор не построен. Кончится тем, что какнибудь ночью на город нападут турки и перережут нас, как цыплят.
Он знал ответ Перри и ждал его. Но Перри вдруг стал оправдываться.
— Вы говорите, — крикнул Байрон, — что греки не хотят работать, что у них каждый день какой-нибудь праздник. Хорошо. Но что в таком случае делаете вы? Вы, доверенное лицо, командир, присланный из Лондона! Почему один я принужден заботиться о всех вас? Разве я прислуга, чтобы заниматься уборкой старых казарм? А я ведь занимаюсь ею.
Перри, не смотря на него, что-то часто бормотал под нос. Он казался очень смущенным, но на этот раз Байрон был неумолим.
— А где знаменитые ружья Конгрева, о которых уж с месяц говорит вся Марея? — спросил он язвительно. — Ах, с вами послали один старый чугун да с десяток дряхлых пушек. Почему? Где были ваши глаза, Перри? Где были ваши глаза, когда вы принимали эту рухлядь?
Байрон стиснул кулак и ударил им по постели.
— Вы приехали сражаться и умирать за свободную Грецию, мистер, а не пить английское бренди и рассказывать сомнительные анекдоты, — прохрипел он яростно.
Высокие слова «Греция», «свобода», «сражаться», «умирать» — на минуту подняли его силу, и он повторил их еще раз. Что бы они там ни говорили, а Греция все-таки будет свободна! Слишком много крови пролито на ее жесткую, каменную почву, слишком много человеческих жизней поставлено на карту, чтобы все это прошло даром. Он сам умирает за Грецию, и она будет свободна! — Он открыл глаза, понял, что бредит.
Ни Гамбы, ни Перри, ни даже Тита не было в его комнате. Четыре доктора наклонились над постелью и один из них, самый молодой и безусый, держал в руке банку с пиявками, накрытую полотенцем. Байрон посмотрел на него совершенно трезвым, здоровым взглядом.
— Ваши усилия, — сказал он, — спасти мою жизнь останутся тщетными. Я должен умереть. Я не жалею о жизни. Я и приехал в Грецию для того, чтобы окончить свое тягостное существование. — Он глубоко вздохнул. — Я отдал Греции все свое время и все свои деньги. Теперь я отдаю ей мою жизнь.
Во главе своих полков он шел на приступ. Вздымалась горячая пыль, лошади тащили тяжелые орудия. И только этот топот копыт да хриплое дыхание солдат нарушали тишину. Турецкая крепость стояла на высокой горе. Он смотрел на нее, прищурясь, в подзорную трубу. Развевались пестрые, как южные птицы, флаги, поднимались к небу подобные пальмам вершины минаретов, переливались перламутровой раковиной узорные купола. Когда войска подошли к подножию горы, высоко над головами людей пропело первое ядро. Лошади остановились, прядая ушами, а два всадника, ехавшие впереди, вспрыгнули с коней, и сейчас же по всей линии огня раздались сухие, короткие выстрелы, как будто кто-то брал и разрывал один за другим куски полотна. Сразу все заволоклось дымом. Через синие клубы прыгали люди, скакали обезумевшие лошади, поднимались боевые знамена. Турки стояли непоколебимо; низкие стены города, сплошь окутанные пороховым дымом, по-прежнему вздымали к небу свои радужные купола. Байрон взглянул на солдат. Первые ряды стояли еще стойко, но задние сбились, рассыпались и поддались. Еще одно ядро упало в середину полка. Раскалываясь, оно расцвело, как огненная орхидея. Тогда он выхватил шпагу и бросился, крича:
— Вперед! Не робеть! Берите пример с меня.
И войско побежало за ним.
Это был последний бред.
Очнувшись, он сейчас же понял, что умирает. Обвел глазами комнату. Флетчер, Гамба, Титта, четыре доктора — нет ни Ады, ни Августа, ни Шелли. Он один. И вдруг что-то необычайно важное промелькнуло в его голове. Кажется, на минуту он понял все и решил для себя все вопросы своей бурной жизни. Это они выгнали его из Англии, мчали с одного конца материка на другой, отняли у него жену, детей и друга. И вот за одну минуту до смерти он решил их все. Сказать немедленно, сказать все. Пусть передадут, пусть запишут и передадут всему миру. Ведь ничего более важного нет на свете. И вот срывающимся шопотом, шевеля белыми губами, он стал рассказывать. Его слушали со страхом и вниманием. Кто-то открыл записную книжку, кто-то украдкой заплакал. Это Флетчер. С расширенными от ужаса глазами стоял старый слуга, наклонившись над постелью своего господина.
Байрон говорил, его слушали и не понимали.
Он вдруг заметил это и, схватив руку Флетчера, сказал зло и мстительно:
— Флетчер, если вы не исполните всего, что я вам сказал, я вернусь, если смогу, чтобы вас мучить. — Он увидел с удовольствием, как Флетчер пошатнулся, и повторил еще раз: — Обязательно вот приду и замучаю вас.
Около кровати зашептались.
— Я ничего не понял, милорд, что вы сказали мне, — в ужасе пробормотал испуганный слуга, из белого его лицо стало желтым.
Байрон опустил голову.
— Тогда слишком поздно, — простонал он. — Тогда все потеряно.
Но перепуганный Флетчер продолжал настаивать. — Пусть его светлость повторит еще раз, он уж передаст все, до одного слова.
Байрон покачал головой.
— Нет, нет, слишком поздно!
Но в его мозгу опять всплыли эти единственные важные слова, смысл всего, что он продумал, прочувствовал и пережил. И гибель Шелли, и разлука с дочерью, и судьба вечного изгнанника — все должны были объяснить эти простые слова.
Он их не мог, не имел права скрыть от своих ближних.
Он приподнялся, опираясь руками на подушки, и посмотрел на своих друзей.
— Я еще раз попробую, — сказал он жалобно.
И сейчас же пропало лицо Флетчера. Шли греческие войска, бил барабан, развевались знамена. Впереди ехал он, за ним шла его пехота, ветер свистел в ушах и жгучее греческое солнце концентрировалось в эфесах шашек. Это шли побеждать и умирать за свободу греческие войска, его войска.