Страница 18 из 69
— Прелюбопытное, однако, рассуждение, — сказал, зло улыбаясь, Балахонцев. — Однако ваша жена, кажется, с сим не согласна.
Жена Халевина смотрела на него в ужасе. Этот быстрый, ядовитый и вежливый разговор был ей совершенно непонятен. Решение мужа остаться в осажденном городе не вязалось ни с чем. Ей это казалось скверной шуткой или недоразумением. Только присутствие казначея и капитана Балахонцева мешало ей броситься на шею мужу и расплакаться. А муж ее улыбался хитро и тонко, как человек, задумавший очень важное и выгодное для себя дело.
— Да, ваша жена вряд ли вам будет благодарна за сие, — сказал Пунин.
Он вдруг подошел к Халевину и взял его за пуговицу.
— Жертвовать своей головой — дело не трудное и хитрости здесь большой нет. Надо же, однако, сударь, чтобы самая жертва обстоятельствами оправдана была. А вы, — зачем вы здесь, сударь, остаетесь? Какая из сего государственная польза проистечь может?
— Такая, — сказал Халевин с ясной улыбкой, — что дворянство и офицерство увидит, на что человек и незнатного рождения решиться может. Поезжайте к Бибикову и скажите ему...
— Но слушайте, — крикнул Балахонцев, окончательно сбитый с толку, знаете ли вы, что вы меня подводите, что вы меня, неведомо почему, сим вашим поступком, диким и неразумным, в яму толкаете?
— Знаю, — сказал Халевин, — знаю все, господин Балахонцев. Потому и остаюсь, что знаю.
...Плача, она укладывала корзины, ее лицо распухло от слез, и под глазами опустились лиловые мешки. Сейчас же после того как Балахонцев, а за ним казначей с ругательствами захлопнули дверь, она бросилась, плача, к мужу и стала молить не погубить себя и ее.
Он поднял ее на руки, отнес в комнату и, улыбаясь, приказал молчать. Потом подошел к столу и, взяв пистолет за дуло, протянул ей.
— Спрячь, — сказал ой коротко.
— А ты? — спросила жена.
Халевин покачал головой.
— Мне его больше не нужно, — ответил он и вдруг улыбнулся. — Милая Маша, какая ты у меня глупая, ужели ты думаешь, что я затем остаюсь, чтобы подставить шею петле! Ах, как ты плохо знаешь своего мужа.
Она смотрела на него широко открытыми глазами и ничего не понимала.
Треща, догорала свеча, и лиловые тени метались по стене.
— Эх, ты, — сказал он ласково. — Эх, ты, святая простота. И ничего-то ты у меня не понимаешь. Ну, ладно, поезжай, поезжай, матушке кланяйся, скажи ей...
Он глубоко вздохнул.
— ...скажи ей... Нет, впрочем, ничего не говори.
Слезы застилали ей глаза, и она уже не видела ни улыбки его, ни лица, ни добрых, смеющихся глаз.
Он помог ей запаковать корзины, сам довел до повозки, закрыл дверь и, махнув рукой, поспешно пошел прочь.
Так в маленькой крытой карете, то плача и ломая руки, то снова затихая, она доехала до первой станции. После того как карета тронулась, ей вдруг стало совершенно ясно, что мужа она уж больше не увидит. Она терла глаза кулаком, плакала, потом затихала, не то засыпая, не то теряя сознание, — но даже во сне ворочалась и всхлипывала, как маленький ребенок.
Когда на другой день они доехали до большого торгового села и остановились, чтобы переменить дымящихся от усталости лошадей, она, желая узнать что-либо про мужа, вышла на станцию.
И сейчас же около повозки услышала разговор, в котором часто упоминалась фамилия Халевина.
Стояли и говорили, не видя ее, трое.
Балахонцев, Пунин и молодой безусый офицер, которого она раньше не знала и никогда не видела.
— Я знаю, — говорил Балахонцев, — я знаю, к чему все сие делается; все это негодяйство и мерзость, — просто хочет, подлец, крест на шею заработать. Спрячется в погреб и будет сидеть до прибытия наших войск, вот и вся недолга.
Молодой офицер, не соглашаясь, покачал головой.
— Поступок истинного россиянина, — сказал он, — наш бургомистр не на словах, а на деле — герой.
Пунин не принимал участия в разговоре; он стоял молча, наклонив круглую умную голову.
Офицер картинно взмахнул рукой.
— Если бы сей герой явился во времена аттические...
Пунин вдруг повернулся к офицеру.
— Не герой и не подлец, — сказал он просто, — а государственный изменник.
Возвратившись домой после проводов жены, Иван Халевин стал сейчас же собираться.
Отпер боковой шкаф и вынул из него оружие: пару кремневых пистолетов, офицерскую шпагу и два зашитых мешочка с порохом.
Старое кремневое ружье с огромным зубчатым кремнем и золотой насечкой он осмотрел два раза и, наконец, решительно отодвинул в сторону: для обороны оно не годилось. В крайнем случае, его можно было оставить про запас, для поднесения какому-нибудь пугачевскому воеводе.
Несколько бумаг лежали внизу шкафа, и он тщательно сжег их на свечке, а пепел растоптал и развеял по комнате. Потом он поднялся вверх, в картинную галерею, — так он любил называть верхнюю половину своего дома, — и тщательно осмотрел все стены. Картин у него было очень много: и в гостиной, и в спальне, и даже в людской, — всюду висели большие, тяжелые полотна в неуклюжих золотых рамах.
Он любил картины и скупал их везде, где находил. Сначала он довольствовался одной Самарой, потом списался с Симбирском и Казанью, а за последнее время ему удалось завязать отношения с Щукиным подворьем, и вот оттуда, вместе с партией сукна и ситца, стали приходить товары совершенно иного рода: старинные гравюры на больших синеватых листах, тонкие четырехугольные доски с ликами святых, толстые и неширокие доски с темной живописью, ушедшей глубоко внутрь.
Перевозка таких картин была делом нелегким. Огромные, как паруса, полотна посылались свернутые в трубку, гравюры укладывались в папки, доски шли в ящиках, тщательно обитых рогожей или наполненных древесными стружками.
Картины Халевин собирал уже несколько лет и хотя мало понимал их смысл и достоинство, но каждый жанр у него имел свое особое место. Так, над письменным столом висела небольшая, темная картина, изображающая монаха с раскрытой книгой и черепом. В спальне, над кроватью, блестело огромное розовое полотно, изображавшее толстую женщину с склонившимся над ней лебедем. Над столом висели убитые зайцы, груда фруктов и небольшая старинная гравюра, изображающая человека в богатом платье, поднявшего серебряный стакан, доверху наполненный вином.
Портреты королей, императоров и вельмож он развесил в коридоре и особом двухсветном зале, смотря по рамкам: похуже — в коридор, получше — в зале.
Теперь, проходя по комнатам, он не тронул картин ни в спальне, ни в столовой, ни в кабинете, зато тщательно осмотрел весь зал. Он достался ему по дешевке от какого-то разорившегося дворянина, который продавал картины, как яблоки, — оптом. Он осмотрел галерею и покачал головой. Багровые мантии, золотые короны, скипетры в одной руке, державы — в другой, ленты, кресты, звезды... Он покачал головой. Нет, это не годилось. Вот улыбается со стены мужчина в белом воротничке; аккуратные желтые волосы зачесаны у него в какую-то несложную прическу и невероятно просты и изящны манжеты на холеных маленьких ручках.
Это английский король Карл I.
Сто лет тому назад, возможно, в тех же манжетах и в том же белом воротничке, он взошел на эшафот, и народ кричал от восторга, когда палач, схватив за волосы кровавый обрубок головы, показал его народу.
Не спасли, значит, ни багряница, ни корона, ни вера в божественное происхождение царской власти. У него оказалась кровь такого же цвета, как у всех, и шейные позвонки так же тонко хрустнули под тяжелым топором, как у любого из смертных.
Король улыбался, и, улыбаясь же, на него смотрел Халевин.
— Ах, ваше величество, ваше императорское величество, вы не зря умерли на эшафоте! Вы открыли широкую торную дорогу. Отныне трон и помост стоят рядом в сознании народном, и неизвестно, кто первым из государей европейских взойдет вслед за вами. Убивали императоров и раньше, но их душили, травили ядом, запарывали кинжалом. Вас же казнили публично. Казнь императора, — она уже вошла в сознание народа.