Страница 12 из 69
Воевода, сухой и раздражительный старик лет шестидесяти, в огромном старомодном камзоле со стеклянными пуговицами, сообщил ему, что полк подполковника Гринева два часа как отбыл из города и теперь движется по самарской дороге. Очень, очень жаль, что он опоздал на какие-нибудь полтора часа. По его расчетам, полк должен быть сейчас на десятой или одиннадцатой версте. Впрочем, если он очень торопится...
Воевода был стар, тощ, подвижен и походил на боевого петуха, которого Державин как-то видел у Максимова. Чтобы такой петух не прибавил в весе и не потерял цену, ему не дают долго сидеть на одном месте и кормят впроголодь каким-то особым зерном.
— А какая у него воинская сила? — спросил Державин, рассматривая суматошную фигуру воеводы, и вдруг сам поразился своему голосу: таким он был мутным и хриплым.
Воевода глянул на него с опаской.
— О том, сударь мой, я не наведан, — сказал он ласково и склонил голову набок. — Сие дело — в нынешнее время не воеводского разумения. У господина Гринева, чаятельно, есть на то особый указ от его высокопревосходительства, — он говорил все ласковее и ласковее. — А как от одной же высокой персоны посланы, то не вы у меня, а я у вас о том спрашивать должен.
И, нахохлившись, прошелся по комнате, еще более подобравшийся, настороженный и молодцеватый.
— А бахмутовская команда? — снова спросил Державин, сердясь на самого себя за эти бесцельные и ненужные расспросы. — Лошади под нее уже доставлены?
— И сего знать не могу, — сказал старик и засунул руки в карманы. — О том, чаятельно, вам сам господин Гринев доложить может. Я же в дела обороны и вовсе не мешаюсь.
После этого следовало немедленно откланяться, повернуться и уйти.
Никакими клещами не мог бы Державин извлечь из этого старика ненужные для него подробности о воинском снаряжении команды, но он неожиданно сделал то, чего за минуту до этого сам не ожидал от себя: поглядел на старика пустыми, воспаленными глазами, провел рукой по волосам и тяжело опустился в кресло.
И сейчас же голубая, нарядная комната, с мягкой пузатой мебелью, блистающими лаком портретами императрицы, черными силуэтами в палисандровых рамках — накренилась, закачалась и поплыла перед его глазами.
Густая, блаженная, как сон, истома охватила все его большое тело.
Никуда не ездить, ничего не делать, ничем не интересоваться, ни о чем не спрашивать!
Снять с себя тяжелый, несгибаемый от пота мундир, бросить на кресло сумку с ордерами и остаться здесь, у воеводы, в его голубых покоях!
Какая славная привольная жизнь текла бы тогда среди этих палисандровых рамок, мягких кушеток и старинной мебели. Он бы спал на диване до одиннадцати часов утра, перед сном слегка музицировал на флейте и занимался с воеводиной дочкой уроками немецкого языка. Он писал бы по утрам стихи и перевел бы на русский язык все военные оды Фридриха Великого. Он бы...
Его глаза еще заволакивались туманом и теплая розовая мгла под веками мерцала, застилая воинственную фигуру воеводы, а он уже стоял на ногах и твердой рукой застегивал сумку с ордерами.
— Должен извиниться за беспокойство, — сказал он металлическим голосом, — о моем приезде и сем ордере прошу, ваше высокопревосходительство, до времени молчать. — Он застегнул сумку и вытянулся. — Что же касается воинской команды...
К полуоткрытой двери подошла розовая девочка в белом узорчатом платье и, держась одной рукой за дверь, взглянула на него исподлобья. Он украдкой улыбнулся ей. Дочь или внучка? Он посмотрел в лицо воеводы. Внучка!
— Что же касается волнения команд, — сказал он почти весело, — если они еще не соединились, то не сегодня завтра обязательно соединятся.
Воевода смотрел на него с тревожным удивлением. Когда этот странный молодой человек упал на кресло и закрыл глаза, воевода не растерялся ни на одну минуту.
Расплескивая и стуча по стакану горлом графина, он кинулся наливать ему воды. Воевода тридцать лет прослужил в армии и часто наблюдал такое состояние у гонцов, приехавших со спешной эстафетой, в армии говорят, что у таких гонцов «загорелись внутренности».
Он сунул ему стакан под нос, но Державин вскочил с места и стакан вдруг оказался ненужным. Теперь он стоял перед ним прямой, стройный, улыбающийся и, не отводя глаз, смотрел в лицо старику. Воевода не мог знать, что в эту минуту офицер вспомнил, как Максимов, гогоча от наслаждения, показывал гостям травлю петухов, и что теперь ему непременно хочется вывести старика из себя.
Державин подошел вплотную к воеводе.
— А в Самаре-то, — сказал он, подмигивая. — В Самаре-то, ваше благородие, что творится. Город-то сдался без одного выстрела со всеми деревнями. Попы благодарственный молебен пели и ручку целовали... У злодейского-то атамана ручку. Гляди, скоро его и на царство помажут. Злодея-то, беглого каторжника... Вот какие дела!
Воевода только руками развел.
— Да, теперь ухо держи востро, — со злобным удовольствием сказал Державин. — Теперь не зевай. Не сегодня завтра и сюда пожалуют.
Воевода молчал.
Державин быстро поклонился и вышел вон.
Накренившаяся карета ждала его во дворе. Неподвижная и прямая, как статуя, фигура сиротливо торчала на ее запятках. Державин сел в карету и махнул рукой.
Воевода долго стоял среди комнаты.
Поведение офицера было странно и невразумительно. Сумасшедший или пьяный? — подумал воевода.
Он посмотрел на стакан с водой и покачал головой.
— Одурел от усталости.
Державин в самом деле был утомлен смертельно.
Впоследствии эти тревожные, страшные дни вспоминались ему как сквозь сон.
Началось с того, что на одной из станций его догнала карета, высланная вдогонку матерью.
Допотопное сооружение это, прогромыхав сорок верст по ухабам и рытвинам, трещало и кренилось, готовое развалиться при каждом неудобном повороте. Забрызганные грязью бока вызывали ужас и отвращение. Они были оттопырены и круглы, как у опоенной лошади. Мягкое сиденье, затянутое некогда малиновым бархатом, полопалось, обнажая волосатое нутро. И даже в самом облике кареты было нечто старчески нечистоплотное. Бурые занавески, спущенные на окнах, трепетали, поднимаясь при каждом толчке, как огромные веки. При въезде этого допотопного рыдвана во двор умета на шум колес сбежались все постояльцы. Державин вышел последним. Он увидел огромный черный ящик, сиротливо накренившийся набок, лошадей, покрытых бурым мылом, и удивился, отчего у лакея, стоящего на запятках, такое заспанное, такое длинное, такое тупое и удивленное лицо. Он понял все через секунду, когда этот лакей соскочил с запяток и, еле двигая языком, что-то сказал ему сперва о матушке, потом о карете, потом о наставлении матушки карету не бросать и отослать обратно.
— Сорок рублей, — сказал под конец слуга, — в ящике.
— Чего? — ошалело спросил Державин.
Лакей посмотрел ему в лицо и, не говоря ни слова, отошел в сторону. Державин смотрел, как он взбирается на лестницу, раскрыв рот и хватаясь руками за стену, и недоумевал, как он до сих пор еще стоит на ногах.
И вот по проселочным дорогам, от станции к станции, от деревни к деревне, из умета в умет снова путешествует скрипучий рыдван с выцветшим гербом на дверях и серыми занавесками. Он скрипит, кренится из стороны в сторону, трещит при каждом повороте, и на его запятках болтается длинная нелепая фигура лакея.
Державин торопился.
Симбирск могли взять каждый день, и он должен был поспеть соединиться с городской командой. Замыленные, иссеченные лошади бежали неторопкой рысью, и сколько на них ни гикал ездок, как ни стегал кнутом кучер, они не прибавляли ходу.
Державин торопился, а препятствия вставали на каждом шагу. Всюду он замечал дух противления и непокорства. Мужики, встречавшиеся на дорогах, смотрели хмуро исподлобья и не снимали шапки. Когда же их останавливали, на расспросы они отвечали неохотно и коротко, чтобы только отвязаться. По их разговору получалось так, что они о Пугачеве ничего не слышали. Манифест им читали с амвона, но что в нем говорится и о чем — они не знают. Впрочем, все это не их ума дело.