Страница 167 из 172
— И барский дом, и бабушкин в Алатыре — обоим братьям, стало быть, и нам. Либо уж так надо: если Павлу Миколаичу — бабушкин дом, так нам — здешний…
— Здешний был бы нам сподручнее!
Вековая мужицкая жадность к земле пробудилась вдруг в душах Ларисы и Лугачёва с такой силой, что победила в них религиозно-сектантское вероучение, в основе которого лежала идея первых христианских общин.
Впрочем, и раньше этот христианский коммунизм больше словесно украшал вероучение, а в жизни осуществлялся весьма условно и относительно: тут натуральная повинность давно заменилась денежной — вкладами в кассу своего «корабля».
Так что и дома, за забором, Григорий начал рассматриваться как «барин с наследством».
Это рождало в нем чувство одиночества даже и на хуторе. А весной 1906 года случилось несчастье, которое окончательно измочалило душу Григория Николаевича.
Сгорел хутор. Лариса ходила ночью на подволоку и уронила керосиновую лампу. Чуть только сама и успела выскочить. В какой-нибудь час времени от хорошо высохшего соснового дома со службами осталась только груда золы, углей да всякого мусора, над которой возвышался в виде перста в небо кирпичный дымоход…
Пришлось всем хуторянам переселиться в отчий дом.
Здесь Лариса почувствовала и повела себя уже настоящей хозяйкой и барыней, а через нее и Петр Трофимович Лугачёв почувствовал себя в барском доме своим человеком.
Между тем самочувствие Григория Николаевича становилось все хуже и хуже. Как в Никудышевке, так и в собственном семействе он делался вроде шестого пальца на руке.
С исчезновением хутора Григорий Николаевич точно потерял самого себя. Потерял и все пути праведной жизни. Даже капитальное сочинение «О путях ко Граду Незримому», куда он уходил как бы странником на поклонение своим духовным святыням, теперь сразу как-то потеряло свой сокровенный смысл.
Надвинувшаяся опасность сделаться помещиком навалила огромную тяготу на его нежную, чувствительную душу.
Раньше спасался на хуторе, за забором, и забор этот давал некоторое моральное успокоение, как символ непричастности к дворянской жизни и ее неправде, а тут и хутор сгорел, и забор мужики растащили, а вдобавок и жить пришлось в помещичьем доме…
В последний приезд старшего брата Григорий пробовал разрешить мучающий его вопрос: заговорил с Павлом Николаевичем на эту тему, но облегчения не получил.
— Об этом, Гриша, рано говорить. Пока закон не утвердил нас в правах наследства, распоряжаться имением мы не можем. Ни дарить, ни продавать. А когда утвердят — неизвестно. Во всяком случае, не скоро. На путях к утверждению встало неожиданное препятствие, которое потребует больших и долгих хлопот. Дело, видишь ли, в том, что мой сын, а твой племянник Петр Павлович вскоре после смерти нашей матери заявил свое право на участие в наследстве. Нашел каких-то свидетелей, что наша мать несколько раз утверждала, что оставит имение своим внукам, и будто бы даже оставила соответствующее сему завещание. Петр, как тебе известно, погиб в Москве, и дело страшно осложнилось. Жена его имеет на руках завещание от мужа, в котором ей отказывается в случае его смерти и воображаемая часть нашего имения. Мать завещание в пользу внуков делала, но потом уничтожила. Все это, конечно, со временем будет выяснено, но не скоро. Пройдет год, а может быть, и два. Ну, а затем… Ты намекаешь на желание разделиться? Все это тоже потребует большого времени. Ведь имение — не пирог, который разрезал пополам и кушай! Я тоже не имею желания быть помещиком, но ведь из своей шкуры не вылезешь? К счастью, дело идет к принудительной ликвидации помещичьего землевладения, и мы оба освободимся от тягостной ноши, которая, собственно, ничего, кроме опасности и неприятностей, не заключает теперь в себе… Но, я, к сожалению, связан партийной дисциплиной и обязан не дарить, а продать землю… И не прямо мужикам, а государству по справедливой оценке…
— Я у вас в партии не состою и никакой оценки не желаю, — застенчиво покашляв в кулак, прошептал Григорий. — Я желаю подарить мужикам свою часть…
— Тогда жди! А возможно и так: прежде чем нас утвердят в правах наследства, выйдет закон об отчуждении. Боюсь, что в этом случае приедет сюда правительственная комиссия, произведет оценку земли, и мы получим выкупные деньги и поделим их. Тогда можешь отдать мужикам деньги…
— Ну, а что мне надо сейчас сделать?
— Сидеть смирно и ждать. Я поручил дело симбирскому адвокату. Пока дело не совершит своего полного круговорота, ничего не поделаешь…
Григорий вздохнул и долго сидел в молчании. Потом встал и переспросил:
— Так ничего нельзя придумать?
— Да придумать-то мало ли чего можно, только сделать-то нельзя, — пошутил Павел Николаевич, и они простились.
Возненавидел Григорий свой отчий дом и совершенно перестал заниматься делами имения. Уходил на свое погорелое место и там копался и рылся…
Всеми делами в имении ворочали Лариса с отцом. Лариса начала подозревать, что с Григорием что-то неладное:
— Сам с собой разговаривает, в мусоре роется — ищет все чего-то: вчерась за обедом все молчал, а потом ни с того ни с сего — шляпку, говорит, покупай! — и давай смеяться. Я индо испужалась! Не помутился ли уж он в разуме, не дай Господи! Никудышный совсем стал…
— С пожара стал такой… Испужался, видно, тогда… А с испугу-то люди и помирают которые… А ежели, не дай Бог, помрет, вся земля в руки Павлу Миколаичу попадет… — тихо говорил старик Лугачёв дочери.
Это подозрение насчет умственного состояния «барина» с каждым днем возрастало как со стороны членов семейства, так и со стороны никудышевских мужиков и баб. «Непонятного» стал много говорить. Загадками все разговаривает, вроде как «блаженный».
Поймала раз его Лариса: затопил печку своим сочинением!
— Очищаюсь! — говорит.
— Три года, а то и больше, писал, а теперь печку топишь?
— Пять лет писал!.. Может быть, и всю жизнь прописал бы, женщина, если бы не узрил тебя в обнажении!
— Чаво болтаешь, и сам не понимаешь, Гришенька…
— Перешагнул я через все леса и горы жизни человеческой, а она, как пес злобный, гонится по пятам за мной.
— Не в себе он!
— Только бы не помер покуда…
Однажды взвалил за спину пещер[650] лыковый, взял бадожок черемуховый в руки и, поклонившись отчему дому, пошел куда-то. Не простился ни с кем.
Лариса в доме хлопотала, отец ее в поле был. Хватились, а Гришеньки нет. Ждали, искали. В деревне говорили, что по Алатырскому тракту пошел. Подумали, что в Алатырь к брату пошел, вернется. Но прошла неделя — нет, другая — нет. Послали письмо, справились, — не бывал.
Заявили в волостное правление, что «барин без вести пропал»…
Но спустя так недели три Павел Николаевич письмо получил со штемпелем Константинополя:
Дорогой брат во Христе, Павел Николаевич!
Всю жизнь я искал путей спасения в мире сем и не нашел. Блажен, иже вместит его. Я не мог одолеть подвига сего и потому ухожу, отрекаюсь от всех званий и состояний моих, умиленно прошу всех простить меня, если обидел кого словом, делом или помышлением своим.
Павел Николаевич прочитал это коротенькое письмо, пожал плечами и раздраженно прошептал: «Окончательно спятил!»
Пошел к Леночке поделиться сенсационной новостью, а Леночка точно обрадовалась:
— Он давно уже того… Неужели ты не замечал? Куда же это он?..
— Куда? Вероятно, на Афон…
— Ну, а как же теперь с наследством?
— Вот в том-то и дело… Хотя бы поговорил, посоветовался… Этой бумажонки мало. Потребуется формальное отречение от наследства… Где его теперь найдешь?
— Как он теперь называется?
— Феофил.
Леночка стала хохотать:
— Феофил! Феофил! Это так идет к нему. Он всегда был Феофил!..
Павел Николаевич нахмурился:
650
Пещер — то же, что пестер, — большая высокая корзина раструбом, дорожный кошель.