Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 37

— Но мои молитвы, мои молитвы о славе и богатстве, разве не они разбудили призрака?

— Призрак проснулся просто оттого, что дом открыли, — сказал я. — Но теперь дух совершенно упокоился.

Когда мы с Виталем обнялись, я был готов разрыдаться.

Около полуночи, когда все уже спали, я поднялся в синагогу, подобрал оставленную там лютню, присел в темноте на одну из скамей, размышляя, что делать дальше.

Слуги вымели мусор, вынесли сброшенные люстры, вытерли пыль. Я видел все это в слабом свете факела, закрепленного над последней ступенькой лестницы.

Я сидел там, недоумевая: почему я до сих пор здесь? Я распрощался со всеми, потому что меня подгоняло острое желание распрощаться, твердая уверенность, что я должен это сделать, но я понятия не имел, чем заняться теперь.

Наконец я решил выйти из дома.

Только Пико стоял на часах перед входной дверью. Я отдал старому слуге почти все золото из своих карманов. Он не хотел брать, но я настоял.

Себе я оставил только то, что пригодилось бы в таверне, где можно послушать музыку и посидеть в тепле, надеясь, что Малхия уже скоро явится за мной, ведь я горячо этого хотел.

И вскоре я уже шагал, удаляясь от знакомой мне части города, по чернильночерным улицам, где изредка гавкала собака или быстро мелькал прохожий, скрытый капюшоном. Меня терзали скорбные мысли. Неудача с Лодовико тяжко давила на меня, сколько бы раз я ни напоминал себе, что лишь Творец читает в каждом сердце, знает мысли каждого, и только Он, и Он один имеет право судить Лодовико, которого горе и душевное смятение толкнули на темный путь. Яснее, чем когда-либо раньше, я осознал, что нам ничего не дано знать о спасении чужой души. Мы всегда рассуждаем и думаем только о собственной душе, но и о ней мы не знаем того, что ведомо Создателю.

И все равно я изумлялся и не понимал, почему не предвидел самоубийства молодого человека. Я вспоминал себя в юности, сколько раз меня подмывало лишить себя жизни. Целые месяцы, даже годы я бывал одержим мыслью о самоубийстве, случались моменты, когда я обдумывал свою смерть до мельчайших деталей, вплоть до погребения останков. Более того, каждый раз, когда я совершал заказное убийство для Хорошего Парня, с профессиональной ловкостью отправляя чужую душу в небытие, на меня накатывало искушение покончить заодно и с собой. Просто чудо, что я остался в живых. Чего стоила бы моя жизнь, если бы я решился на такой шаг? Я вдруг едва не разрыдался от признательности за то, что мне дали шанс что-то исправить, сделать хотя бы что-нибудь хорошее. Все равно что, шептал я себе, уходя все дальше, все равно, главное — что-нибудь хорошее. Виталь и Никколо живы и здоровы. Душа Джованни явно обрела покой. Если я хоть как-то поспособствовал им, я невыразимо благодарен за это. Но тогда почему же я плачу? Почему я в такой тоске? Почему я все время вижу перед собой Лодовико, умирающего, с ядовитыми семенами во рту? Нет, это вовсе не блистательная победа, далеко не победа.

К тому же есть еще и Анканок, истинный диббук в этом деле, и его слова до сих пор эхом отдаются у меня в голове. Когда и при каких обстоятельствах я встречу его снова? Конечно, с моей стороны было глупо предположить, что я вижу только ангелов и не вижу демонов, что одним не противостоят другие, что некий угрюмый персонаж захочет ограничиться ролью моего внутреннего голоса. Однако я все равно не ожидал его появления. Нет, не ожидал. И до сих пор не понимаю, какой из этого следует вывод. Дело в том, что верю в Господа и всегда верил, но сомневаюсь, что я когда-нибудь по-настоящему верил в дьявола.

Я никак не мог забыть лицо Анканока, его горестно-сладостное выражение. Наверняка до своего падения он был ангелом, прекрасным, как и Малхия, во всяком случае, похожим. Меня шокировала подобная мысль: бескрайнее пространство населено ангелами и демонами, и я принадлежу их миру куда вернее, чем принадлежал когда-либо иным мирам.

Постепенно на меня наваливалась усталость. Почему Малхия меня не забирает? Может, потому что сейчас мне нестерпимо хочется испытать еще кое-что? Для этого опыта надо найти веселую таверну, полную света и смеха, такую, где в данный момент нет другого лютниста.

Наконец я набрел на такое место, ярко освещенное, радостное, с широко распахнутой в ночь дверью. Огонь горел в грубо сложенном очаге, за простыми столами сидели люди, молодые и старые, богатые и бедные. У многих были лоснящиеся от пота лица, некоторые, уронив голову на грудь, дремали в полутьме, на самом деле здесь были даже дети, которые спали на коленях у отцов или на тюках, лежавших на пыльном полу.

Когда я вошел со своей лютней, народ оживился. Кружки поднялись в знак приветствия. Я поклонился, прошагал через таверну к угловому столу, на который передо мной сейчас же поставили сразу две кружки эля.

— Играй, играй, играй, — неслись со всех сторон крики.

Я закрыл глаза и сделал глубокий вдох. Как упоительно пахло вино, каким вкусным казался запах солода. И каким теплым был воздух, наполненный разговорами и смехом. Я открыл глаза. У дальней стены таверны сидел Анканок и смотрел на меня точно так же, как смотрел на пиру у кардинала, — пронзая взглядом влажных от слез глаз.

Я покачал головой, как будто отказываясь от всего, что он мог бы мне предложить, и сейчас же ответил ему самым доступным для меня способом — песней.

Настроив инструмент, я заиграл, и в тот же миг мне стали подпевать, хотя я так и не понял, что это была за песня и откуда они ее знают. Я с легкостью воспроизводил все известные мне мелодии этой эпохи, и мне показалось, что здесь и сейчас, в окружении этих грубоватых хмельных певцов, я счастливее, чем был когда-либо за все свое странное приключение в этом времени, а может быть, даже и в своем времени тоже. Какие же мы несовершенные создания, зато насколько мы выносливы.

На меня нахлынули мрачные воспоминания, но не об этом мире, а о том, который я покинул давным-давно, еще ребенком. Тот ребенок стоял на углу улицы и исполнял эти же мелодии эпохи Возрождения за банкноты, которые люди бросали к его ногам. Мне было так жаль того мальчика, так печалила его горечь, ошибки, которые он собирался совершить. Печалило, что он так долго жил с запертым на замок сердцем, с разорванным сознанием, вскармливая свою горечь старательно хранимыми воспоминаниями о боли, какую нес с собой изо дня в день. Но затем меня охватило изумление, что семена добра так долго дремали в нем, дожидаясь дуновения с губ ангела.

Анканок ушел, хотя я не заметил как и куда. Меня окружали вдохновенные лица. Люди отставляли в сторону кружки и бокалы, когда я начинал играть. Я пропел несколько фраз из старинных песен, какие смог припомнить, но в основном я подыгрывал их песням, и мотивы, каких я никогда не слышал раньше, лились со струн моей лютни.

Я все играл и играл, пока душа не наполнилась теплотой и окружавшей меня любовью, наполнилась светом очага, светом множества лиц, звуком лютневых струн, а слова превратились в музыку. Затем мне показалось, прямо посреди самой радостной песни, самой вдохновенной, ритмичной и мелодичной, что воздух вокруг как-то переменился, свет сделался ярче, и я понял, что эти блестящие от пота лица вокруг превращаются в нечто вовсе не материальное, больше похожее на ноты. И сам я составлял теперь всего лишь незначительную часть мелодии, а музыка уносилась все выше и выше.

— Малхия, я обливаюсь слезами, — прошептал я. — Я не хочу покидать их.

Долгий переливчатый смех лентой развернулся в темноте, окружавшей меня, и каждая его нота была отчетлива, словно нота главной темы, насыщенна и совершенна, готовая слиться с другими.

— Малхия, — шепотом позвал я.

И ощутил на себе его руки. Почувствовал, как он убаюкивает меня, поднимая в воздух. Музыка была соткана из пространства и из времени, казалось, каждая нота — рот, порождающий следующую ноту, а за ней еще и еще.

Серафим убаюкивал меня, вознося все выше.

— Буду ли я любить их так всегда? Всегда ли мне будет так горько их покидать? Или же все это часть назначенных мне страданий?