Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 13 из 13



Как это часто бывало в моей жизни, в мою судьбу снова вмешался счастливый случай, указавший мне способ избежать опасности, указавший мне путь и направление, вселивший надежду и подсказавший образ действий.

Из тысяч пленных я оказался одним из немногих, кого накануне нашего окончательного отъезда из лагеря направили на работу на продовольственный склад, чтобы вынести оттуда мешки со скудным рационом и погрузить их в товарный вагон. Нас было всего пять человек. Пять человек, у которых еще оставались какие-то силы. Из этих пятерых особенно повезло именно мне: один из охранников взял меня за рукав и повел на продовольственный склад, снабжавший многочисленных красноармейцев, расквартированных в Фокшанах. Мне приказали взвешивать мешки с сахаром и складывать в штабели коробки с маргарином и галетами. Сможешь ли ты, читатель, представить себе чувства оказавшегося там человека, который почти год питался лишь водянистым супом и черствым заплесневелым хлебом? Изголодавшегося человека, который был счастлив, если ему удавалось найти в отбросах обглоданную кость? Можешь ли ты представить, какие чувства обуяли этого человека, когда он оказался перед горами масла, ветчины, сала, сахара и хлеба? Хлеба на сотни человек? Перед мешками сахара? Перед ломтями сала?

Я жевал в каждое мгновение, когда на меня не смотрела охрана. Мои челюсти не знали усталости! Не было такого мгновения, чтобы я, оказавшись в темном углу, не засовывал себе в рот что-нибудь! Я вгрызался в ветчину, словно хищный зверь! Я старался не оставлять заметных следов. Делать это надо было быстро, очень быстро! Схватить, откусить, положить на место, скрыв следы! Я действовал рефлекторно, почти инстинктивно. Я хватал руками блок масла и аккуратно откусывал угол. Я заталкивал в себя сахар, как уголь в топку. Раз за разом я откусывал, глотал, снова откусывал и глотал, не в силах утолить жажду этого ни с чем не сравнимого наслаждения. Да, да! Утром нас, наверное, повезут в Россию, и утром всему этому наступит конец! Так почему бы мне не устроить себе пир, звериный пир, жадный и мучительный, в ожидании возможной расплаты!

И судьба расплатилась со мной: на следующее утро, в день нашего отправления, я слег. Я оказался негодным для транспорта. Казалось, все мои кишки переполнились кровью. Мне было легко представить русским доказательства. Лагерные ворота отворились. Колонны голодных, отчаявшихся, безутешных и лишенных всякой надежды людей потащились прочь, в бескрайние русские степи. Я остался один.

Я стоял у ворот, и все мои товарищи проходили мимо меня. Они шли, словно скованные цепью. Все молчали, с их губ не сорвалось ни единого слова. Сколько моих верных товарищей было среди них. Куда вы уходите? Кто из вас вернется назад? Сейчас, когда я пишу эти строки, я уже знаю о судьбе одного из них — Филиппа, который очень скоро умер и упокоился в земле.

Ворота закрылись, я остался один, без товарищей. Грустно поплелся я в лагерный лазарет и упал на жесткие нары, чувствуя, как бурлит у меня в животе и как по ногам стекает струйка крови. Я погрузился в странное полуобморочное состояние, ночь и тьма окутали мой дух и все мои чувства. В лихорадке я слышал голос, который, словно нежная мать, пел: «Время, время, ты смог выиграть время! Время, время, время! Постарайся окрепнуть, цепляйся за жизнь, выживи до весны, до первых теплых лучей солнца! И тогда решись и используй последний шанс! Отсюда ты еще сможешь добраться до родины! Должна же представиться хоть какая-то возможность! Не вечно же будешь ты сидеть за колючей проволокой!»

Только на следующее утро, окончательно придя в себя и открыв глаза, я осознал масштаб беды, в которую попал. На жестких нарах лежали стонавшие и плачущие живые скелеты — едва ворочавшиеся на досках бледные и изнуренные больные. Меня положили в «дизентерийное» отделение лагерного лазарета. Все, кто здесь лежал, доходя до состояния полной прострации, страдали кишечными расстройствами. Больной считался страдающим кишечным расстройством, если из заднего прохода у него шла кровь, и он буквально валялся в жидких испражнениях, удержать которые у него не было сил. Надо ли мне подробно описывать этих несчастных? Надо ли рассказывать, что каждый вдох давался ценой неимоверных мук? Надо ли писать о том, как в первые дни меня все время рвало, как отравленного? Рядом со мной страдал один товарищ, который сначала показался мне толстым и упитанным, но поговорить с ним мне удалось лишь через несколько дней. Он сидел на нарах, не произнося ни слова и уставившись в одну точку. Он смотрел словно в пустоту ничего не выражающими глазами. Еду ему приносили, ибо он так ослаб, что не мог самостоятельно передвигаться. Многое стало мне понятно, когда я узнал, откуда он прибыл. Он провел полгода на рудниках в киргизской глуши, где работал под землей. Работал он по двенадцать часов в день. За эту работу он получал скудную порцию жидких щей и сухарь. У него, как и у многих других, стали появляться голодные отеки, которые постепенно становились все больше и больше, до тех пор, пока все его тело не превратилось в раздутый шар. Этому товарищу повезло, так как его санитарным эшелоном вывезли из киргизского лагеря. В Фокшанах его выгрузили, так как он был при смерти. Здесь он должен был снова стать транспортабельным! Каким образом это могло произойти, так и осталось для меня загадкой; насколько я мог судить, одной ногой он уже был в могиле. От этого товарища я узнал, как живется пленным в азиатских пустынях. Рассказывал он мало, медленно и с длинными остановками. Но я все понял. Вокруг угольных шахт жили ссыльные и вынужденные переселенцы. Там нет ни деревьев, ни кустарников. Кругом одни камни и скудная степная трава — этот тоскливый пейзаж простирается до самого горизонта, насколько хватает глаз. Даже для небольшого стада коров, которое держали около шахты, сено привозили по железной дороге. Я спросил его: много ли наших товарищей находятся там?



— Да, — тихо, едва слышно ответил он. — Многие погибли, заболели, стали инвалидами или влачат там жалкое существование в нечеловеческих условиях.

Я сказал, что оттуда можно бежать — через Китай или Иран! Товарищ улыбнулся — это была жуткая улыбка, похожая на оскал черепа, — и сказал, что можно, если ты заколдован от холода и буранов, если ты в состоянии жить без еды и питья. Этот товарищ рассказал мне, что жили они там в палатках и землянках и по утрам были счастливы спуститься в шахту, так как там, по крайней мере, было тепло. Да, мой любезный товарищ, ты рассказал мне все, но скоро наступил день, когда тебя вынесли из барака и погрузили на тележку, в которой перевозили трупы. Холодно и оцепенело смотрели на меня доски нар, на которых ты должен был выздороветь.

Потом рядом со мной появился Эгмонт, камерный певец из Пражской оперы. Оборванный, грязный, исхудавший, он неподвижно сидел целыми днями на нарах, погруженный в свои мысли. Думал он только о своей жене. В лагере Эгмонт перенес тиф. Я пришел в ужас, когда он показал мне свою фотографию, сделанную до того, как началась беда, — со снимка на меня смотрело круглое, счастливое лицо — лицо настоящего оперного певца. Он изменился до неузнаваемости: впалые бледные щеки, глухой голос — этот человек превратился в глубокого старика. «Я не могу больше петь! — сказал он. — У меня сгнила гортань». Он схватился за горло и ничком упал на нары, чтобы я не мог видеть его перекошенного от горя лица. Иногда его вызывал к себе немец, главный врач лазарета. Мой сосед за кусок хлеба исполнял пару песен. Должно быть, это было очень мучительно для моего соседа. Да, далеко мы зашли! Чего только не сделает человек за кусок хлеба!

Находились здесь и товарищи, переведенные сюда из «камышового» лагеря в Констанце. В декабре им приходилось работать по восемь часов, стоя в ледяной воде и срезая камыш, которым крыли крыши хибар, которые строили на русском плацу. Пленных загоняли в камыши кнутами. В конце концов почти все заболели, а многие умерли. Господи, сколько их еще томится в лагерях, оторванных от родины и запертых в лагеря! Сколько их корчится в муках! Сколько их еще умрет — бессмысленно, в страшных, нечеловеческих условиях, изнемогая от болезней. Это совсем другая смерть, как же она не похожа на смерть в бою или под вражеским огнем! Поймите меня правильно! Я очень хорошо знаю, как отвратительна и эта смерть, но у нее совсем другое лицо. Зачем я, вообще, пишу о времени, проведенном в плену? Почему я не пишу воспоминания о войне? Почему я не пишу о событиях периода упорной борьбы и кровавых сражений? Повторюсь еще раз: я пишу об этом, потому что должен, обязан это сделать! Какая-то внутренняя сила принуждает меня это делать. Я должен освободиться от этого позорного времени, которое парализует меня, от времени, с которым связано все самое страшное и дьявольское, что невозможно сравнить ни с чем из того, что мне пришлось перенести в жизни. Только поэтому я пишу. Раны войны ужасны и переполнены до краев кровью. Но куда хуже гнойная, гниющая рана. Это помойная яма, куда бросают поверженного противника. Мало того, в эту яму льется ядовитая пена предательства.

Конец ознакомительного фрагмента. Полная версия книги есть на сайте