Страница 22 из 73
Когда-то давным-давно милый мальчик Леня Охапкин тоже не спал ночей, писал письма, большие и маленькие. А утром ждал возле барака и, когда я выходила на работу, совал мне эти письма и убегал. Иногда я ходила с ним в театр или в кино. Я не знала, как любил он. При встречах я лишь видела, как преданно лучились его глаза. Я думала — подружусь с ним, и он отвыкнет любить меня. А однажды мы шли пешком из театра (трамваи уже не ходили), и Леня робко поцеловал меня. Потом он закончил техникум и получил направление в Донбасс. Звал с собой и меня. Он уехал и долго еще писал письма вначале из Донбасса, после из Совгавани, где служил. А потом письма стали приходить реже. Видать, устал безответно любить, устал писать. А может быть, все было бы не так, если б он вернулся из Совгавани? Может быть. Все может быть... Но Леня не вернулся в Совгавань из Тихого океана. Иногда ко мне приходит его мама. Садится и, подперев рукой голову, долго смотрит на меня и, тихонько покачиваясь на стуле, неслышно вздыхает. Я тебе о нем не рассказывала. Я тебе вообще ничего не рассказывала. Да ты и не спрашивал...
Топ, топ, топ... В оглохшей тишине Нюра считала свои шаги. Топ, топ... Она то и дело оглядывалась, останавливалась. Чуть позднее останавливался звук ее шагов. И где-то под насыпью, в кустах — то слышался громкий шепот, то крадущийся шаг неведомого зверя. Нюра остановится, зверь тоже. «Чертовщина, — подумала Нюра. — Зачем я так делаю? Почему я иду? Иду ночью, тайгой, одна. Дико? Да, дико, Нюра Павловна, дико. Что это со мной? Пошла бы я вот так к кому-либо другому? А к нему иду. Почему? Люблю? Почему его, за что? Ведь надо любить за что-то человека. Как же иначе? Может быть, пройдет время, что-то изменится, что-то забудется. Ну-у, голубушка, ты обманываешь себя. Ты можешь обмануть Пегова, уйти от ответа, когда он, якобы полушутя, спрашивает: «А ты поехала б со мной на Север?» А от себя никуда не уйдешь».
Кстати, если бы не Пегов, до сих пор шпыняли бы все Нюру. Пришла она в цех рассыльной. Разнесла но цехам авизовки, сбегала на печь, нашла того, другого — вот и вся работа. А получила паспорт — назначили старшей табельщицей. Девчонка девчонкой — какой с нее спрос — кто накричит, она и плачет. Наругают в отделе кадров завода за прогульщиков, снова плачет.
— Ребеночка приобрели, — говорила расчетчица Мария Степановна, хмуро глядя поверх очков и покачивая длинной головой в мелкой завивке. — Можно было дочку Василия Никаноровича принять, — неуклюже льстила она завконторой.
Василий Никанорович поднимал бледное, измученное лицо от бумаг и укоризненно взглядывал на расчетчицу.
Расчетчица всем жаловалась, что Нюра не справляется с работой, всякий раз доказывая, что все списки-ведомости должны составлять табельщики. Нюра оставалась вечерами составлять списки, молчала, пока не увидел ее в конторе начальник цеха.
— Что-то частенько сидишь вечерами? Отчет?
— Да нет, делаю списки... Вот и осталась, — робко ответила Нюра.
— Ну-к, ну-к!..
Назавтра расчетчица вышла из кабинета начальника заплаканная, а Василий Никанорович прошел молча мимо Нюры, потирая румяный лоб, улыбнулся.
— Гадина! — прошипела Мария Степановна и сгребла бумаги со стола Нюры...
И вот недавно Фофанов, заместитель начальника цеха, попросил ее:
— Дай-ка мне трех женщин. В школе нужно стенку покрасить.
— А как я наряды им выпишу? — поинтересовалась Нюра, зная, что не в школу он их пошлет, а штукатурить собственный гараж.
— Что-нибудь придумаешь, — разрешил Фофанов.
— Пишите распоряжение, — согласилась Нюра.
Фофанов презрительно хмыкнул, на белобрысом лице дрогнуло веко.
Нюра знала, что не станет он писать распоряжение в книгу заданий — Пегов увидит, что люди направлены работать в школу, а директор была в цехе недавно и просила только извести и песка для ремонта и побелки. Известь и песок отвезла туда на днях Нюра. И до покраски было ой как далеко!
Ей надоело всякий раз выдумывать объем работ. Сколько раз налетали на нее женщины? Аванс авансом, а получки чуть-чуть. Ремонт — хорошие наряды. Нет ремонта — уборка мусора. Копейки.
— Не сработаемся мы с тобой, Травушкина, — сожалел Фофанов.
— А и не надо, — смелела Нюра. — Выгоняйте!
— Так я и сделаю, — обещал он.
Выгнать он не мог, а вот ябедничать любил.
— Что за распри у вас с Фофановым, Нюра Павловна? — спрашивал Пегов.
Нюра рассказала.
— А ты, Нюра Павловна, так и действуй, — советовал Пегов. — И никогда не слушай! Смелее, смелее будь, а то заклюют...
...Нюра вздрогнула и остановилась. Метнулось, упало сердце.
Кричала косуля.
Этот утробный рыдающий зов то отдалялся, то взмывал из черного лога и был где-то рядом. И в том густом крике слышался страх за жизнь, за потомство. Какое-то время молчала темная ночь. Потом тоньше, пронзительнее раскалывал тишину крик козленка.
Страх окатывал Нюру. Она догадывалась, что это кричат косули, убегая, спасаясь от мошки, и ничто другое им не грозит: медведи, говорят, отошли из-за шума и грохота поездов, волков извели начисто люди, и, наверное, косули чувствовали, что где-то поблизости люди, пугались их. Да еще рыси. Но рыси есть рыси, кошку бояться — в лесу не жить.
Робко, краешком, из туч выглянула луна. Мелькнул еще столб. Темным комочком прошуркнул крот. И страхи отстали.
Выбираясь из той глухой тишины, Нюра снова принялась думать о себе, об Олеге, о работе и Пегове.
Кое-что о Пегове
Жара здесь была какая-то липкая, влажная. Видимо, потому, что время от времени каменщики поливали из шланга насадку и тут же разбивали ломиками верхние ряды ее. Женщины кидали мокрые, еще горячие кирпичи на маленький транспортер: маленький тянулся к большому, главному, который выплывал за цех к железнодорожной линии, куда обычно ставили думпкары. Иногда свои же рабочие подгоняли машины и увозили этот оплавившийся кирпич для гаражей и садовых домиков.
Пегов вывернулся из шлаковика и споткнулся о груду половья возле мотористки. Главный транспортер дергался и непрерывно останавливался, тогда и опадали с него половинки и мелкий бой, а женщины, подручные каменщиков, ругали мотористку, суетившуюся с железным прутиком, — заедало ролики, а лента была настолько стара, что сквозь нее сыпался мусор и скапливался в барабане.
— Это черт знает что, а не работа, — увидев начальника цеха, запричитала мотористка, тараща злые глаза, — не можете достать какую-то ленту. Бабы меня ругают, а я виноватая, да? Что мне, самой ложиться на эти дыры?
— А что, давай! Вдруг какой осмелится, рядом ляжет, — озорно прокричала чумазая бабенка, выхлопывая о колени пыльные рукавицы. — Может, подобреешь?.. Это она, Никита Ильич, от гордого одиночества злится. Ха-ха-ха!
— А тебе не жалко станет, если я твово Макара соблазню? — озорно спросила мотористка.
— О чем жалеть-то, не сахар — не растает.
— Ну, бабы, ну, бабы! — весело покачал головой Пегов. — Золотые вы мои, хорошие! — и тотчас узнал бедовую плясунью и шутницу Дусю Золотухину.
Дуся в любой компании была — клад. И в работе — клад. Никогда не унывала. Муж, бригадир каменщиков, заядлый доминошник — на людях храбрился, покрикивал на жену. И если кто доносил: мол, Дуська твоя в кустах трели соловушек слушает с кучерявеньким, — отмахивался:
— Враки! Она у меня по одной плашке, на цыпочках... — И выпячивал тщедушную грудь: дескать, знай наших, дескать, вот как надо жен держать, в ежовых рукавицах, и гордо оглядывал своих напарников, сверкая темными глазами на бледном курносом личике.
— Ну, что у тебя, давай помогу, пока мои отдыхают. — Дуся вытерла «лепестком» чумазое лицо и, бросив лепесток под ноги и надев рукавицы, выдернула у мотористки пруток: — Айда!
Дуся еще недавно работала у мастера Травушкиной грузчицей, а потом перешла в бригаду каменщиков подручной. Имея права, иногда подменяла мотористку. Возле нее все кипело, электрики и слесари не отходили — знали: если что, засмеет на оперативке, мол, такие-сякие, ремонт печи срывают. Да и весело возле нее было: то хаханьки, то такой анекдот ввернет — и время бежит незаметно, и делу лучше. Не зря же Травушкина неделю упиралась, не подписывала заявление на перевод.