Страница 48 из 56
…Наша Жучка — тоже в тюрьме. Я пытаюсь ее разглядеть сквозь решетчатые окошки. То мне кажется, что я ее вижу, то тут же приходит сомнение: нет, не она, другая собака. Я плачу, следую по всему селу за повозкой. Гицеля меня гонят прочь, грубо ругают, замахиваются своими гибкими шестами. Я ненавижу гицелей и очень жалею Жучку. Моя отвага питается отчаяньем, ненавистью и любовью. Я прошу выпустить Жучку, нашу Жучку, я плачу горько и безутешно.
Старший из гицелей наконец удостаивает меня короткого лающего разговора. У гицеля под губой как бы еще другая губа. Складки, идущие от носа и уголков губ, как двухэтажное «м». Кажется, гицель никогда не может закрыть свой большой и хищный рот, столько в нем торчащих ржавых зубов. «Принеси гривенник штрафу — выпустим твою псину», — смеется гицель. Смеется мокрым, красным, как свежая рана, ртом. (Особенно издевается этот мерзкий подгубник.)
Я знаю, он не шутит. Я видел, что уже несколько собак хозяева выкупили, отдавая гривенник за «каждую голову».
Ни отца, ни матери нет дома. Да и гривенника у них нет. Гривенник, ничтожный маленький серебряный кружочек— за жизнь Жучки! Где его взять?
За гицелями увязалось немало народу. Не только детей, а и взрослых — мужиков и баб. Многие — хозяева попавших в беду собак. Иным это просто зрелище, как похороны или пожар. Гицеля не ловят лишь тех собак, которые на привязи, или которые в ошейниках. Все остальные считаются бродячими. И ничего тут гицелям не докажешь. Им платят за каждую собачью голову. В городе они уже, видно, выловили всех бродячих собак. Заработок их гонит теперь по деревням. У них документ, в котором написано и заверено печатью, что им надлежит изловить всех бродячих собак. Гаврил Сотский проверил документ. «Бумага законная, с печатью», — сказал председатель сельрады и пожал плечами.
Жучка, глупая Жучка! Любовь или голод — что тебя так властно и так некстати позвало из безопасной конуры? Как ты попала в петлю гицеля? Гривенник — это пять больших селедок с сизо–розовой молокой или золотистой икрой. Это день работы на «экономии», на прополке буряков. И это — жизнь Жучки. Нет, мне не нужно все золото мира. Мне нужен один–единствённый гривенник! Маленькое колесико мечты, сверши чудо, прикатись ко мне, сверкнув на солнце рифленым ободком! Эх, если б Лия не уехала б в свою далекую, мрачную Америку. Как я ненавижу эту Аме–ри–ку!.. Лия не дала бы погибнуть бедной Жучке из‑за гривенника. Никогда я так страстно не жаждал иметь гривенник, никогда так сильно не чувствовал власть денег.
…Я бегу к Олэне и Симону. За спиной слышу взволнованное дыхание запыхавшихся Андрейки и Анютки. Они тоже жалеют нашу Жучку.
Нет у Олэны и Симона гривенника… Симон обещает поговорить с гиделями. На что он надеется? Разве они выпустят без денег собаку? Симон — человек уважаемый на селе: он бывший красноармеец. Он кровь проливал на фронте. На нем гамаши и обмотки, защитные галифе и гимнастерка, как на комсомольце. У него краснозвездный шлем, которого нет даже у комсомольцев. Но разве это что‑нибудь значит для гицелей? Разве это люди? Наивный Симон: он хочет говорить с ними!..
Я бегу к батюшке. Андрейка и Анютка бегут со мной. Это — выражение соболезнования мне и Жучке. Батюшки нет дома, поповна Елизавета потрошит гуся. У нее руки по локоть в крови. Выдирая гусиные потроха, она презрительно выслушивает мою просьбу. Затем она принимается смеяться. Сперва она сипит одышливо, потом охает, словно вступила в холодную воду, наконец разошлась так, так раскачало ее, что все большое тело ходит ходуном, дрожит и трясется своими жирными подушками. Гривенник за собаку?! За гривенник вот такого гуся купить можно! А кто даст гривенник за собаку? Сумасшедший разве! Да она ломаного гроша не стоит! Она уже старая — только жрет и спит. Туда ей дорога — на живодерню. На мыло сварят ее!
Поповна протягивает к нам окровавленные руки, смеется нашей глупости и выпроваживает нас за калитку. Она сегодня веселая: даже не поругалась, что я ворвался на двор ее, да еще привел своих друзей. И за калиткой продолжает она потешаться нашей глупости: «Гривенник — за собаку!»
— Что такое — живодерня? — спрашиваю я у Андрейки. Он старше меня, он многое знает такого, чего я не знаю.
Час от часу не легче! Из объяснений Андрейки выходит, что собак увезут в город и там их убьют. Живодерня — вроде бойни для собак. Жир их идет на мыло (неужели то пахучее земляничное мыло «Тэжэ», которым моется Лена, — тоже из собаки!). Шкуры, шкуры собачьи тоже куда‑то идут. Андрейка божится, что это ему отец сказал. О, этому можно поверить! Василь — он как‑никак охотник. Он даже умеет сам дробь отливать. И снова слезы текут из глаз моих. Андрейка и Анютка не плачут — расширившимися от сострадания глазами смотрят на меня. Их родителей тоже нет дома—на речку коноплю понесли мочить.
На дворе стоит погожая осень. Из‑за плетней то там, то здесь желтеют ометы и скирды. Солнце краснеет и садится за полями, длинные ломаные тени от хат и деревьев наискось пересекают дорогу с засохшими колеями от телег. Воронье с криком тянется с жнивья до гнездовья, что в рощице за церквой. Пусто кругом и очень сиротливо на душе. Где‑то спросонья и невпопад пропел петух — никто его не поддержал, и он не решился больше подать голос. Дребезжащими тенорами позади нас заблеяли поповские козы.
— Айда опять к Симону, — предлагает Андрейка. Делать нечего, мы опять бежим на двор Симона. Он ушел уже к гицелям. Эх, если бы он догадался надеть шлем–буденовку со звездой! Мне хочется об этом спросить Олэну, но стесняюсь. К тому же Олэна начинает нести чепуху вроде поповны. Зачем, мол, нам собака? Что у нас воровать? Да на Жучку вор наступит — не тявкнет. Видно, зараз ей греметь скрозь тартарары! А я еще любил ее, Олэну! Все, все взрослые — и гицеля, и поповна, и Олэна — все бессердечные, жестокие! Уйти ото всех на край света.
Заметив, однако, слезы мои, Олэна смягчилась. «Ну, бегите скорей, помогайте Симону выпросить свою собаку. Пралик взял бы этих гицелей!» Олэна дает каждому по горячей кукурузной лепешке. Обжигаясь, без всякой радости, прямо на бегу, поедаю эту горячую лепешку.
Мы прибегаем на майдан к гицелям, когда у них перекур. Судя по тому, что у Симона в руках его кожаный кисет, это он гицелей угощает своим самосадом. У них разговор идет черт знает о чем: о дожде, который давеча прошел, о колесной мази, о лошадке, которой мухи облепили слезящиеся глаза: она то и дело дергает веками и не может прогнать назойливых мух. Хвост же у нее подвязан на городской манер, короток.
Жесткий ком подкатывает мне к горлу. Как же Симон может разговаривать и шутить с этими мерзкими людьми? Он, что же, совсем забыл о Жучке? Я стараюсь перехватить его взгляд, сделать ему какой‑нибудь знак, напомнить о моем существовании, об опасности, грозящей Жучке. Ее нужно поскорей освободить, а то увезут ее на живодерню! Я переглядываюсь с Андрейкой и Анюткой. Тем тоже непонятно поведение Симона. Он оскорбляет нас, предает, если может шутить с гицелями, собирающимися убить нашу Жучку; Симон на нас не обращает никакого внимания. И всегда так! Взрослые — они все друг за друга. Мы, дети, для них ничто. Против нас они всегда споются. Все, все — от героя и красноармейца Симона — до ненавистных нам гицелей.
— Ну чего слезы льете? — наконец как бы замечает нас Симон. — Жучку жалко? Выпустят, выпустят вашу собачку. — Он смеется, глядя на гицелей: детишки, мол, глупые, что с ними поделать?..
На лице главного гицеля, того, что с двойной губой, исчезает усмешка. Он понял, что слишком дорого ему обходится цигарка из самосада, которым угостил его Симон. Да поздно уже! С недовольным лицом он подходит к окошечкам: «Ну, где она, твоя собака?» — сердито спрашивает он меня. Я боюсь, что опять не найду Жучку. Но она, умница, словно почуяла значение этой минуты, протиснулась мордой к окошечку. Я отчетливо вижу золотистые пятнышки на ее веках. Жучка, милая, она, она! Я пальцем судорожно показываю гицелю на нашу Жучку. Как бы он не ошибся. Он такой злой, может нарочно сделать вид, что ошибся.