Страница 7 из 55
— Деду привет передай и жерделям тоже. Когда будете косточки бить, то за меня съешьте штук сто. Ребятам привет, скажи, скоро выпишусь.
Но Димка выписался только через два года. Ему сделали тяжелую операцию, после которой он стал хромать. Домой привезли его в начале апреля. А в конце месяца зацвели жердели. Зацвели как никогда дружно, как будто радовались Димкиному приезду. Однажды утром мы проснулись от дедова крика:
— Ребятушки-братушки! Ну-ка, вставайте, вставайте же!..
Мы вскочили, я рванулся к двери, но, краем глаза увидев испуг в Димкиных глазах, остановился. Димке нужно было надеть тутор — корсет, сделанный из пластмассы, зашнуровать его на ноге и на животе, как ботинок. И только после этого он мог выйти.
— Димуля, вперед, — весело прокричал я, схватил со стула тутор. В четыре руки быстро зашнуровали его и пошли во двор. На верстаке стояла банка с медом. Дед радостно улыбался. Но в этой улыбке было что-то незнакомое. Дед смотрел пристально, словно молил о чуде, ждал, что вот-вот Димка побежит. Но чуда не было, и это ожидание в глазах деда сменилось улыбчивой печалью на долгие годы.
Когда дед впервые увидел исполосованную шрамами ногу Димки, он вздрогнул, вошел в дом, сел на лавку и что-то долго и бессвязно бормотал. Я хотел посмеяться над ним, но столько было в его согнутой спине беспомощности и желания помочь хоть чем-то внуку, что я прикрыл дверь и тихо вышел.
Лежим мы с Димкой в постели. Не спится. Шепотом обсуждаем мальчишеские дела.
— Сань, а Сань, а правда, у нас деда мировой! Повезло нам. И по-немецки может говорить.
— Да, деда у нас что надо, — неторопливо соглашаюсь я.
— И добрый, ничего ему не жалко. Что ни попроси, все даст.
— Нет, не все, помнишь, не дал нам играть отцовскими медалями и своим крестом. Ну и правильно сделал, что не дал. Это боевые награды, а не игрушки. Он же тебе объяснял, что награды они в боях заработали. Дед ведь в плен пять немцев взял. Жаль, что он не любит рассказывать про ту войну, а в эту он уже старый был. Если его даже уговоришь, то все равно неинтересно рассказывает: «Сидели в окопах, стреляли в немцев, они в нас. В атаку ходили, убивали друг друга». И про случай, за который крест получил, тоже скучно говорит: «Приказали языка добыть, мы и добыли».
— Да, хороший у нас деда, только вот старенький, — подражая взрослым, произнес Димка.
Прошли годы.
Дед никогда не писал мне писем — уже плохо видел, да и не любил он это занятие. А тут, когда я учился на третьем курсе и предупредил родителей, что летом поеду на Север комиссаром студенческого строительного отряда, я получил от деда письмо. Собственно, письмо под диктовку деда писал Димка, о чем он написал, как когда-то во время войны делали в госпиталях: «Письмо записал Димка Сергеев». Оно было коротким, всего из нескольких фраз.
«Здравствуй, Сашок! С поклоном к тебе твои родичи. У нас все в порядке, чего и тебе желаем. Ты пишешь, что поедешь комиссаром на Север. Не знаю, что ты там будешь делать, но хочу сказать тебе только одно: комиссар слово святое, кровью и болью завоеванное, Его надо заслужить. Верю, что заслужил, но этого мало. Надо оправдать. Верю, что оправдаешь, не подведешь. Помогай тебе бог. Поклон от родичей. Дед Игнат».
Я вспомнил, как улыбался тогда по поводу «помогай тебе бог», но письмом был очень растроган и через год, и через два, когда опять выезжал на Север, доставал это письмо, перечитывал его.
А последний урок дед дал мне несколько лет спустя.
Я уже служил. Написал домой о том, что скоро выйдем в море, просил не беспокоиться, если от меня долго не будет писем.
Деду прочитали это письмо. Он подержал его в руке, потом положил его на стол и накрыл легонькой, почти прозрачной рукой. Осторожно перебирая пальцами, дед ощупывал письмо, словно пытаясь пальцами еще раз прочитать его. И вдруг неожиданно, он никогда до этого не говорил о смерти, сказал будничным голосом:
— Я скоро умру. Сашке ничего не пишите. Без него схороните. Пусть узнает, когда из моря вернется. Там печаль плохой попутчик.
Дед умер на второй день после выхода моего корабля в поход. Весь поход меня ничего не кольнуло, и в каждом письме с моря я весело спрашивал: «Как там дедуля бегает?»
Дед остался живым. Не прощался я с ним, не бросал землю в могилу.
В начале мая все жердели покрыты нежно-зеленой свежей листвой. Родичи одеваются в лучшее, детей принаряжают, идут проведать усопших стариков. Я пришел к деду майским вечером. Кладбище встретило аккуратной прибранностью могил, чистотой и обилием зелени. Почему-то казалось, что здесь должно царить запустение. Было тепло, пели птицы. Могила деда проста — по его просьбе: «Не хочу, чтобы меня камень давил». На земляном холмике тюльпаны и колокольчики, металлический крест.
Я в растерянности остановился: «Здравствуй, деда», — и осторожно погладил крест рукой. Вокруг цвели ландыши.
«Маленький цветок, а за жизнь крепко держится — корень глубокий и прочный», — вспомнил я.
И именно благодаря этим ландышам как-то сразу поверил, что здесь лежит дед. Деда Игнат. Мой корень — живой и глубокий.
Двенадцать лет прожил я в Ленинграде и каждый год Девятого мая ходил на Пискаревское кладбище. О деде, о доме вспоминал. Тогда я умел быть счастливым, потому что умел помнить. И сейчас помнить не разучился.
На Пискаревке на мраморе цветы, конфеты, шарики — это погибшим детям оставляют. На скамьях старушки: «В нашем дворе в одну зиму одиннадцать мальчиков как косою скосило. Всем от двенадцати до четырнадцати…»
Говорят старые люди о горе народном. Болит сердце. Молодые подходят, слушают. Пожилая женщина поливает цветы на могиле старшего лейтенанта Черкачева. Здесь это редкость: Пискаревское — это общие могилы. На плитах крошки хлеба. Прилетают птицы, клюют хлеб и, кажется, слушают, слушают, что говорят люди, о чем скорбят.
— А где меня похоронят?
Тогда ли, на Пискаревском, спросил я себя первый раз? Или сейчас? Кто знает. Важно не это — где, когда… Важно иное. Я вдруг понял, что важно не только родиться, но и умереть на отеческой земле. Тогда обязательно придут к тебе на могилу, просыплют хлебные крошки. Птицы прилетят, будут слушать, что тебе говорят земляки.
…Дом под жерделями. Цветут они. Пчелами поют, сами разговаривают. В небе верхушки свои топят. Скворушки передразнивают всех, на разные голоса кричат златоклювые, ласточки беседуют, словно сухое мягкое дерево сверлят, воробьи суетятся, на скворцов не в обиде — перезимовали в скворечниках, и на том спасибо, щеглы цвенькают, легонькие, словно стрекозы, мухоловки перепархивают. Сверчки — ночная смена — передают заботу кузнечикам, на целый день. Сирень распустилась. На жерделях висят пряники и конфеты. Под самой большою — старый иззубренный верстак. А на нем — банка. Порожек горяч, мураши ходят по порожку. Трава-мурава словно прохладный коврик — весело босым ногам…
И голос из прошлого:
— Ребятушки-братушки… Ну-ка вставайте, вставайте!..
Служба «С»
Из походного дневника
Плавбаза выходила в ураган. Ветер — тридцать три метра в секунду. В борт. В правый. К левому подошли два буксира и поджимали, чтобы на берег не выбросило. Швартовы не отдавать — натянуты на разрыв, поют в порывах ветра воющим басом. Командир приказал по громкоговорящей: «Режьте автогеном». Сквозь вой ветра услышали звон лопнувшей стали и удары о стенку.
Корабль почти выпрыгнул из бухточки, бортом к волне и ветру. Один из буксиров, поджимавший нас с кормы, ударило о бетонный пирс. Со смаком и скрежетом.
Командир потом говорил, что до сих пор такого у него не случалось.
Адмирал на мостике пытался подсказывать, но в ответ услышал железное:
— Товарищ адмирал, прошу разрешить управлять кораблем самостоятельно!
Так уходили в большие моря.