Страница 2 из 55
— Как это? Такие маленькие пчелки разве могут развесить на ветвях тяжелые пряники и конфеты? Может быть, это ты сам повесил?
Дед, улыбаясь, отвечал:
— Многого вы пока не знаете, ребятушки-братушки, но то — ничего. Главное, что не мешаете пчелкам трудиться, меды собирать.
Мы заступались за крылатых тружениц, лезли в драку, когда мальчишки ловили или убивали пчел.
— Пчела жалит злого и нечестного, а доброго жалеет, — говорил дед, а мы охотно вторили ему. Сначала над нами посмеивались и дразнили, но когда Димка после очередной «пчелиной ссоры» в ребячьей запальчивости пробил голову булыжником местному заводиле, нас оставили в покое.
Что с этих психов-пчелолюбов возьмешь?
Выросли мы с Димкой, приехали к дому весной. В память о детстве, которое не вернуть, о деде, тоже ушедшем из этого дома, только безвозвратно, поставили на прежнее место банку с медом. Пчелы тучей к верстаку слетелись.
Трижды ставили банку, трижды роились пчелы над даровым медом. У деда такого не бывало, не бросались его пчелы к легкому взятку. Оставил дед завет. Не разгаданный на долгие годы.
В пору созревания жерделей собирались во дворе ребята со всей улицы. Дедушкины жердели были самыми вкусными, самыми сочными, со сладкой косточкой. Более десятка этих плодов за раз не съесть. Перезревшая паданка оставляла на земле косточку и мокрое место вокруг.
Дед не допускал перезрева, вовремя сзывал ребятню. Сборщики уносили жердели домой — каждый, кто хотел.
И не столько за эти плоды, сколько за те считанные дни, когда дети находились под присмотром дедушки, соседи были благодарны ему. Не так много времени прошло с войны, чтобы не бояться другого «урожая» — снарядов, мин, патронов, гранат, которые мы собирали, не думая о том, чем это может закончиться.
«Обчий фонд» поступал в распоряжение бабушки. Варилось варенье, сушилась курага… Из плодов мы с наслаждением тащили косточку. Под жерделью, неподалеку от верстака, лежала стальная балка, невесть откуда заброшенная сюда войной. По всей длине балки дед насверлил углубления, в которых косточки хорошо умещались.
Детвора усаживалась поудобнее у лунок с голышами в руках. Дед разносил каждому по пригоршне косточек.
Поначалу, кроме постукивания, шумного жевания и кратких восклицаний: «Вот здорово! Во вкусная попалась! А мне горькая почему-то…» — ничего другого не слышалось. Дед приносил складной стульчик, усаживался во главе и, оглаживая светившуюся в лучах солнца бороденку, ласково и задумчиво смотрел на нас.
Собственно говоря, косточки были тоже не самым главным на этом празднике: несколько погодя начинались «дедушкины посиделки», так шутливо называл эти сборы отец. В общем-то они устраивались в любую пору: было ли на улице слякотно, пуржило ли, — в теплую дедушкину комнату битком набивались ребята. Дед сидел на своем складном стуле, остальные кто где: на скамеечках, стульях, кровати, полу. Дед не только сам говорил, но и ребятню тормошил, каждому давал высказаться — частушкой, стихом, балалайкой, гармошкой.
А когда в школе появился духовой оркестр, мальчишки стали ходить к деду в обнимку с трубами-раструбами. Бабушка хваталась за голову, но дед с завидной стойкостью переносил голоса альтушек, буханье баса или неустоявшийся жеребячий голос трубы.
Пел он очень тихо. И первой была всегда одна и та же песня — «Вечерний звон».
— Вечерний звон… — начинал дед, все переставали стучать голышами и так же тихо, на шепоте, подхватывали:
— Как много дум наводит он…
Обычно пели все, невзирая на возраст. На улице четко придерживались возрастного ранжира, но дедовы посиделки объединяли малышню и подростков с ломким басом. После «Вечернего звонка» шел черед другим песням. Слыхали здесь и хулиганские песни, исполняемые с крикливой лихостью. Дед терпеливо слушал выступление такого солиста, потом просил спеть того, кто знал настоящие, задушевные песни.
Ах ты, дедушка, дедушка!
На пустыре стали строить пятиэтажные дома! В котловане набралась вода. Для детворы подарок. Чего лучше — пруд под боком появился. Отдельные умельцы под водой весь водоем проплывали. Все ныряют, а я никак. Объяснили мне товарищи, как да что делать, чтобы пронырнуть котлован. Я с духом собрался, чуть было не прыгнул, но в последний момент неожиданно для себя, неторопливо, чуть вразвалочку, даже небрежно, подошел к соседскому мальчишке. Тот был старше, с такими, как я, не водился, играл со сверстниками в шашки неподалеку от котлована. Я и не надеялся на него особенно, но все же.
— Сеня, подстрахуй, я первый раз прыгать буду…
Было в этой просьбе столько значительности и серьезности, что Сенька, вопреки своим привычкам, не отпустил ни колкости, ни насмешки. Встал и весело сказал:
— Не бойся, Маша, я — Дубровский…
Я разбежался, изо всех сил оттолкнулся от земли и уже в полете почувствовал, что повело меня куда-то вбок и лечу я уже не головой, а ногами вперед. Попытка исправиться не помогла — в воду я плюхнулся боком. Вынырнуть как-то умудрился. Потом увидел краешек уходящего на закат солнца, а ниже испуганные глаза Димки — младшего брата — и его ручонки, которые тянулись ко мне в надежде помочь. Я еще пытался барахтаться, молотил руками воду и, уже теряя сознание, почувствовал, как кто-то подхватил меня и выволок из мутной воды канавы на свет, к воздуху. Сенька!
Потом Сенька лежал рядом. Видно было, что он устал. Мальчишки притихли.
— Ну, Саня, ты дал, — раздались голоса, — Мешком летел, чуть на тот берег не выпрыгнул.
— Как бомба упал!
— Ребята, а ведь Сенька спас его. Сашка ведь тонул! Умирал! А Сеня его спас! — вдруг неожиданно раздался голос всегда молчавшего Скрипача.
Родители Скрипача — Вовки Переверзева — очень хотели, чтобы он стал музыкантом и интеллигентным мальчиком. Ребятня же, наоборот, все делала, чтобы Вовка был таким, как все. От такой раздвоенной жизни Вовка сутулился и больше молчал.
Все замолкли, пораженные смыслом его слов. Посмотрели на Сеньку. Тот опустил глаза, и даже сквозь загар было видно, что он покраснел.
— Скажешь тоже: умирал, спас. А вы и поверили Скрипачу, — Сенька враз стал насмешливым и быстрым. Ребята заулыбались, готовясь посмеяться над Вовкой, но почему-то не смогли.
— А ведь действительно, Сенька, ты спас Сашку, — уверенно сказал Виталий Бобров. Виталия уважали — он хорошо играл в баскетбол и лучше всех стрелял. С ним все молча согласились.
— Отдохни маленько, потом отмоемся от грязи, — голос Сеньки чуть дрожал.
Я сидел притихший и оглушенный. Перед глазами стояли краешек солнца над кучей земли, глаза и ручонки Димки. А потом была чернота воды. Я кого-то подминал под себя, куда-то лез. В голове мелькало:
«А если бы не Сенька, значит, я бы утонул?» А Димка? Он бы остался один. Кто бы за него заступался? А мама? А дед? Что делал бы дед без меня? Дед всегда говорил: «Сашка — старший, думать должен, Димку защищать». Но ведь не Димка прыгал, а я! А если бы я утонул, Димка остался бы без старшего брата. Его бы не взяли ни в какую компанию. Малявка, и заступиться некому».
Я лежал на траве и смотрел в небо. Рядом сидел Димка и осторожно гладил плечо, его глазенки медленно отходили от испуга, становились опять большими и голубыми. Хотелось плакать.
Когда мы с Сенькой уже спокойно плескались, смывая не столько грязь, сколько страх, неожиданно появилась мама. Никогда до этого дня она не искала нас, не ходила за нами, а в этот день почему-то пришла. Димка ничего не сказал ей. Малек, а сообразил!
И позже Димка не выдал меня. А ведь не раз ябедничал. Чуть что — сразу доложит. Когда я перейду в третий класс, когда вернусь из деревни, где впервые переплыву речку, — я сам признаюсь. Я скажу матери, что тогда на канаве тонул. Мать всплеснет руками, но промолчит. Она ответит на это признание позже, когда прочитает в газете о моем награждении медалью и поверит, что ее сын стал взрослым. Она скажет, что сердце матери — вещун. Оно повело ее тогда к канаве, позвало ее — болью.