Страница 88 из 93
И шапка из какого-то незнакомого меха, а пальтецо в те годы он носил легкое, из барашка, кудреватого, колечками.
Книжки он носил в кожаном портфельчике с блестящими застежками.
Идет, бывало, Казик по улице, размахивая независимо портфельчиком, все на него оглядываются и улыбаются: «Родятся же такие, думают встречные, не то что всякое там фулюганье!..»
Мой брат Митрий и, разумеется, я сам — ни в какое сравнение с Казиком Лобановым. В лице Митрия никакой детской мягкости, округлости — худоба и желтизна от простуд и хронического недоедания. Мать наша, Авдотья, работала в шахте и зарабатывала ровно столько, сколько нужно, чтобы свести концы с концами. Получив аванс или получку, она спешила в магазин купить нам две пары галош, да метра два матерьяльчика, да ваты, чтобы сшить нам отличные бурки для зимней носки.
На плечах у меня и Митрия — коротенькая, до пупа, фуфаечка — и легка, и тепла.
На голове шапка, сшитая на вате, стеганая, из лоскутьев.
Идет мой братишка Митрий по улице — через плечо холщовая на лямке сумка с книгами; на ногах — бурки, на голове шапка кургузая, — никто на него не оглядывается, не восхищается, не улыбается, наоборот, кто-нибудь скажет: «Фулюган, дороги не уступает!..»
А как разденется в школьной раздевалке, — так совсем он видом, по сравнению с Казиком, проигрывает. Штанцы на нем стеженые — для тепла; вместо пиджака кофта материнская, блузка с какими-то крылышками на плечах. На лбу у братца черное пятно — сажа: готовил обед для матери, которая в шахте на смене, возился у печки, выпачкался, а помыть морду забыл...
Предполагая о своей неказистости и затрапезности, братец не идет серединой школьного коридора, как большинство детей, он крадется в класс, прижимаясь спиной к стене, он хочет проскользнуть незаметно. Но сделать этого ему никогда не удавалось. Казик Лобанов вдруг словно из-под земли вырастал перед ним, загораживал дорогу.
— А-а, старичок сопливый, — говорил, белозубо смеясь, Казик Лобанов. — Здравствуй, давно я тебя поджидаю.
— На, копай, — угрюмо говорит Митрий, покорно подставив крупную русую, нечесаную голову. — Копай, сколько хоть.
— Всего три картошки, — смеется Казик. — Три картошки и один пинок.
Брат покорно ждет. Казик сжимает крепкий беленький кулачок, выставляет казанок большого пальца и копает им раз и другой по голове Митрия.
— Довольно, — говорит Казик. — На сегодня хватит.
— Давай еще, — со слезами в голосе предлагает братец. — Мне не жалко.
— Завтра, — обещает Казик. — Сегодня за мной еще пинок. Я его переношу на большую перемену, не забудь, подойди и напомни: коленом, мол, мне под зад от тебя полагается. Смотри, не забудь!
— Не забуду, — заверяет братец, швыркая носом. — Мне не больно, я не боюсь...
Учились мы с братом совсем плохо. Вызванные к доске учительницей Елизаветой Петровной, мы чаще всего молчали, не зная, что отвечать. Тетрадки наши — диктанты или классные работы — всегда были красные от учительских исправлений. Елизавета Петровна часто на нас сердилась и приводила нас в качестве отрицательного примера. Единственная положительная оценка за два-три года обучения в Берикульской школе была оценка по дисциплине. На уроках мы сидели смирно, смирнее и быть не может, так как были запуганы жизнью, всегда боялись и потому сидели тихо. А как же могло быть иначе! Провожая нас с братом в школу, мать, если не была на смене в шахте, внушала нам: вы уж, пожалуйста, говорила она, не балуйтесь! А к учительнице — с лаской и уважением. Помните, отец у нас, царство ему небесное, замаранный. Хоть по навету и кляузе его в тюрьму упекли, но все равно за вами, сыновьями, его хвост числится. Беда, ежли раскопают про хвост!.. Вы уж старайтесь изо всех сил, а Казик Лобанов, ежли обидит, не жалуйтесь и не обижайтесь, это он спроста, сила в нем играет, а зла на вас у него нету.
Мы неукоснительно следовали совету матери и держались в школе смирными мальчиками. Только почему-то нашей дисциплинированности никто не замечал. Елизавета Петровна, кажется, в ней совсем не нуждалась. Да и вообще она нас почти не замечала. Все внимание — Казику. Его она часто вызывала к доске, хвалила его и, выставляя оценку в журнал, вслух — для всего класса — произносила:
— Как всегда, Лобанов, отлично!..
После занятий мы вылетали на улицу, мы торопились домой, где нас ждала какая-нибудь работа. Торопился домой и Казик. Возле школьного крыльца его дожидался зеленый возок или легкая пролетка на колесах, в зависимости от времени года. Как сын управляющего, Казик пешком не ходил, он только ездил — и в школу, и обратно домой.
Впрочем, Казик был добрый малый. Он не хотел пользоваться своим счастьем один. Всегда в пролетку или в зимний возок он приглашал кого-нибудь из девчонок. Чаше всего с ним рядом усаживались Мирра, дочь Елизаветы Петровны, или Светочка, дочка учителя химии.
И Мирра, и Света жили в другом конце рудника-прииска, ехать на Стан, ко дворцу, им было не по пути, но смели ли они отказаться, если их зазывал прокатиться Казик Лобанов!..
Я учился вместе с Лобановым лет пять — до восьмого класса; мой брат — меньше. Ни ему, ни мне учение не давалось. Мешало не отсутствие природных способностей, в чем были уверены учителя, а наша загруженность домашней работой, ежедневная вывозка дров из леса, в частности.
В пятом классе, в котором Митрий сидел три года, матери было рекомендовано устроить его в школу ФЗО, что она и исполнила. Брат стал учиться на подземного бурильщика и проживать в общежитии. Что до меня, то я вместе с Казиком закончил восьмой класс.
После ухода брата Митрия из школы Казик, верный своим привычкам, стал было пробовать свою силу на мне. Он безнаказанно ковырял на моей голове картошку и давал под зад пинка. Это повторялось чуть не каждый день, я ходил с синим задом, а на голове от Казиковых казанков вспухли у меня шишки. Я терпел. До поры до времени сносил я обиду...
Я пристрастился, помню, к книгам, которые брал в школьной, а также и в рудничной библиотеке. «Путешествие Гулливера», «Три мушкетера», «Комендант птичьего острова», «Пограничник Карацюпа», трилогия Максима Горького — книги эти развили и укрепили во мне чувство собственного достоинства. Во мне вдруг пробудилась смелость и даже дерзость, и я уж больше не мог терпеть от Казика унизительных издевательств.
Да и время на меня поработало: занятый физически, я окреп, мускулы мои налились силой, к тому же я их тренировал гирей... Во всяком случае, час моего торжества пробил. Как-то, встретив меня возле школы, Казик хотел было поковырять на моей голове картошку. Однако я не поддался. Я сбил толстозадого Казика с ног, сел на него верхом и стал ковырять на его голове казанком, как это он проделывал со мной и моим братом бессчетное число раз.
Казик взвыл.
Как я понимаю сейчас, Казик взвыл не столько от боли, сколько от унижения.
Нас никто не видел.
Как я до сих пор жалею, что нас никто не видел!
С тех пор Казик оставил меня в покое. Я же, мирный, немстительный по натуре, его не задирал.
Мое подростковое предвоенное поколение воспитало в себе не только несгибаемую убежденность, волю и твердость духа, но закаляло себя физически. И я тоже. Я обтирался по утрам смоченным в ледяной воде полотенцем. Я делал физзарядку. Закаляясь, я в легкой кепочке ходил до декабрьских холодов, до тех пор ходил, пока в ухо не начинало стрелять. Я тренировался на турнике, посещал военный кружок, где военрук учил нас собирать и разбирать трехлинейную винтовку образца 1898 года. Я участвовал во всех школьных соревнованиях: просто бегах, бегах на лыжах, восхождениях на вершину горы и т. д. И конечно же я был непременным участником всех военизированных игр: лавина красных неслась на лавину белых — и побеждала...
Дома на крыше, над самым крыльцом, я установил трещотку-пулемет и трещал из него, прицелясь, в прохожих.