Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 45 из 58



В серое, грязно-желтое, лиловое оделся мир, в унылом этюде ветшали дома, пропадали двери, а дом Косоурова блистательно отсутствовал от подвала до чердака.

Я заикнулась было Наумову о стране счастья.

— Как говорил один древнегреческий философ, — задумчиво произнес он в ответ, — о счастье постоянно мечтают женщины, дети и рабы, и задача мужчины — приложить все усилия, дабы они желаемое получили и мечта их сбылась.

Наумов в эту ненастоящую осень неестественной жизни был задумчив, раздражителен и печален.

В снах моих с сентября по ноябрь Абалаков с товарищами продолжал спускаться с горы, катастрофический спуск растянут был на долгие отрывки сновидческого времени.

Почти поневоле, кроме книг о севере, стала я читать воспоминания известных альпинистов о подъеме на высочайшие вершины мира: Эверест, Аннапурна. От сочетания текстов и снов, от головокружительной высоты у меня голова и кружилась. По утрам между пробуждением и чтением я почти галлюцинировала. Любовь была как подъем на Эверест, спуск напоминал предательство, кризис чувств, измену, становился гибелью.

Подъем был имитацией взлета, спуск — образом падения.

После достижения высшей точки одержимого синдромом достижения цели ожидал сброс энергии, западня, поражение победителя. У всякой вершины был склон, на котором можно было найти ледоруб Меллори. Только на Килиманджаро он регулярно превращался то в мертвого леопарда, то в недвижную бабочку с буквами на крыльях, то в заледеневшую книгу без названия с навеки слипшимися в конгломерат развеществленной бумаги, инея и текста страницами. На самом деле многие альпинисты брали с собой в горы книги: Абалаков — “Капитанскую дочку” и Тютчева, Нойс — “Николаса Никльби” и “Братьев Карамазовых” (“неизменного фаворита гималайских восходителей”), Кастеллани — “Катриону”, Ван Вейден — “Маску” Лема и “Серебряные коньки”. Становилось ли их чтение иным на высоте? я не знаю.

Почему они — почти все — брали с собой именно “Братьев Карамазовых”? Однажды ночью я подумала, что поняла. Может быть, потому, что на равнине житейской пути героев расходились; но на гору (например, на Эверест) братья должны были взойти вместе: Иван, Дмитрий, Алексей и Смердяков.

“Одиночество, — писал Нойс, — расширяет нервную индивидуальность, повышает восприимчивость. Страх становится более острым, а также сознание, что ты являешься частью этих гор, а через них частью природы. В горах я не боюсь встречи с призраками, хотя часто подвержен страху в полуночном лесу или в городе”.

Спуск пытал обреченных на него то пургой, туманом, лавинами, то необычной жарой, солнцем в зените, слепящим снегом; временной альпинистской слепотой страдает несколько человек сразу, их ведут под ноги полуживые поводыри. Дважды пересекают все восходители загадочный пояс горной страны счастья: на пути вверх и на пути вниз; восприятие в этой стране нечетко, неверно, призраки говорливы и неотступны, несуществующие события подстерегают на каждом шагу.

Снег на спуске торжествует. Он заметает следы, чтобы нельзя было найти обратной дороги, расставляет капканы, камуфлирует волчьи ямы трещин и расщелин, отбирает очки, рукавицы, ботинки, носки, гонит вниз холодной плетью, свежуя отмороженные руки жесткой страховочной веревкой, замуровывает в жеодах пещер, заматывает в саван, в его белой преисподней пощады не ждут.

Движение вниз — движение в бесконечность в окружении фантасмагорических спутников, бегство от преследователя-тумана, чьи зеленоватые пальцы щупают очертания склонов, путь, на котором встает из могилы похороненный в горах шерп, чтобы поздороваться с привидениями, сопровождающими альпинистов.



Счастливцам, оставшимся в живых, памятью о спуске служат фантомные боли в отмороженных ампутированных руках и ногах: Морису Эрцогу, Виталию Абалакову, многим и многим. Тот, кто пока цел и невредим, оглядывается назад, вопрошая: кто ты, волшебная гора? враг ли ты? бестрепетное ли божество, чье равнодушие подобно равнодушию смерти?

Я вопрошала вечера: не приснится ли мне наконец Студенников?! Этот сон спасительный призывала я постоянно. Но ответом мне были сходы лавин, падающие в расщелину рукавицы, впитавшее вой ветра белое безмолвие гор.

И белое безмолвие Заполярья, прячущее под снегом ножницы, медный колокольчик, несколько голубых стеклянных бусин, древнюю пищаль; бермудские пространства “мысов каменных, приярых, высоты средней льдов берегового припая”, в которых плутали пропавшие на Севере экспедиции.

Так же, как Студенникова, мечтала я увидеть во сне большое северное сияние, читала на ночь бесконечное количество его описаний, но и “улыбка Арктики”, как возлюбленный мой, не желала посещать моих сновидений.

“Форма гигантских лучей, — читала я, — напоминала старинные двуручные мечи. Сквозь них просвечивали звезды, и казалось, что какой-то искусный мастер затейливо украсил эти дорогие мечи алмазами. Как завороженный, наблюдал я за фантастическими мечами. Время от времени они то сближались, то вновь отдалялись друг от друга, словно некий великан, скрывшийся за горизонтом, держал их в руках и сравнивал — который лучше…”

“С востока на запад, — читала я, — легла широкая светлая дуга. Концы дуги не то рассеивались, не то скрывались за облаками, не достигая горизонта. Дуга слегка померкла — и заиграла на севере. Из-за горизонта выплыло небольшое светящееся облачко, слегка вспыхивающее лиловым; и вдруг, сильно вытянувшись, покрылось оно яркими трепещущими лучами, превратилось в широкую ленту, извивающуюся по всей северной части неба и наконец принявшую форму буквы S. Буква вывернулась, мгновенно обросла бахромой, превратилась в занавес.

В ответ и южная дуга стала занавесом, оба занавеса двинулись друг к другу, рассыпались на тысячу тысяч лучей, лучи сошлись в зените в корону, горящую, сверкающую. В мгновение исчезла и корона; на темном небе остались только яркие звезды”.

Меня ничуть не удивило, что северное сияние написало на небе именно букву S, первую букву его фамилии.

В своем блокноте из будущего нашла я отрывок из воспоминаний узника Соловецкого лагеря священника Анатолия Правдолюбова, находившегося в заключении вместе с отцом, воспоминаний, поразивших меня: “Кто опишет красоту летней ночи соловецкой, нежнейшие переливы красок заката и восхода солнечного?! Или кто может передать красоту зимних пылающих полярных сияний?!

Однажды видел я страшное и редкое сияние. Вообразите черное солнце с широкими лучами на огненно-красном фоне. Зенит неба — небольшой черный круг, от которого лучи расширяющиеся черные расходятся до самого горизонта, а фон — огненный. И ничто не колышется. Четкая, будто начертанная двумя цветами туши, картина. А потом — быстро наступивший полный мрак. Страшно!”

Слегка помешавшись на эскимосском “танце душ усопших”, декартовском “отраженном блеске полярных ледяных масс”, галлеевском “магнитном истечении у Северного полюса”, ломоносовской “материи световой от происшедшей на воздухе электрической силы”, я решила изобразить северное сияние (и непременно с буквой S!) на одной из курсовых клаузур. Опус мой сильно отличался от реалистических картинок и коллажей моих сокурсников; за его эфемерные образы получила я первую в своей жизни двойку по композиции. Разумеется, я считала ее незаслуженной, плакала среди заснеженных дерев Летнего сада, снег падал и падал, пока не превратился в моем воображении в письмо Студенникова с севера, однако шифр послания, написанного симпатическими чернилами белым по белому, его безмолвие и бессловесность удручали меня.