Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 25 из 58



— Альпинист по этой стенке спроста на любой этаж залезет, в любую квартиру через открытую форточку попадет, форточки-то ого-го, как окошко в нашем сортире. Или монтажник-высотник. Ну, девушки, не подведите, обыск лучше втроем производить; я вас извещу, когда на дело пойдем.

Домашние мои были в Гатчине, в гостях, никто не узнал, что я вернулась домой под мухой.

В подгулявшем сновидении моем ранней полузимней послевоенной весною на мостике через Екатерининский канал в Демидовом переулке, незримая, смотрела я на знакомый дом, где в будущем довелось мне работать; вокруг одни незнакомцы, кроме двоих: худого, моложавого, только что вернувшегося из ГУЛАГа Косоурова да альпиниста Евгения Абалакова, направляющегося в Географическое общество, где должен был он о последней своей экспедиции прочитать доклад.

Они поздоровались на мосту.

— А я ведь вам в другое время и место письмо отослал, — улыбнулся Косоурову его спутник. — Сейчас некогда пересказывать, что в письме написал.

— Ничего, получу, успею. Как было сказано? “Жизнь коротка, часы ее долги”.

— Я все нашел. Но не там, где ожидал. И не так, как вы полагали. Вон меня встречают. Я пойду вперед. Если не удастся сегодня переговорить — а вечером я “Стрелой” в Москву уезжаю, — жду вас в Москве. Не надо, чтобы нас видели вместе. До свидания.

— Прощайте, — отвечал Косоуров. — Пишите письма.

На мгновение альпинист обернулся, словно хотел что-то спросить. Я видела его обтянутые кожей скулы, мелкие морщинки у глаз и у губ, заострившийся профиль.

Я закричала — совершенно беззвучно:

— Не ходите к доктору в гости!

Но он уже прошел набережную, удалялся не оглядываясь. Косоуров замер на миг (прямо-таки офицерская выправка, царской армии балет, словно у станка хореографического дни коротал, а не в Воркуте, Норильске да на колымском лесоповале) на беззвучный окрик мой, пронзительным взглядом своим (голубые глаза, точечные зрачки глядящего на несуществующее светило) прощупал воздух, в котором болталась аватара моя, сотканная из ничего.

Звенело в ушах, будильник, что ли, не тут-то было; в следующем стоп-кадре обнаружилась я в самом что ни на есть натуральном виде, с почтовой сумкою, у двери Наумова. Весьма неприятное пробуждение. С пропуском ночи, потерей утра, в дискретном времени.

Наумов отворил дверь злющий-презлющий.

— Вам бандероль.

— Это моя несчастная рукопись.

— Они ведь не возвращаются.

— Эта шляется почем зря.

— Вы из-за отказа издательства такой сердитый?

— Вот еще, есть из-за чего. Я давно привык. Мне сосед намедни рукопись свою дал почитать. Пасквиль на знакомых из Союза писателей. До сих пор скулы сводит, оскомина надолго. Он еще и фамилии им дал самодельные: Романов, Рассказов, Фельетонов, Повестушкин, Эссейский. Модную писательницу зовут Новелла Эпопеева. Переводчика, вестимо, Драгоман Толмачев. Все на полный серьез. Я так на него орал, аж охрип.



— Зачем орали?

— Вот и я, — из глубины комнаты, из-за шкафа, где стоял стол, подал голос Косоуров, — вот и я говорю: зачем? Ежели человек за всю жизнь не понял, неужели вы ему за десять минут объясните?

— А поэтов, — спросила я, — поэтов в пасквиле не было?

— Да были, были. Одов и Сонетов. А также Кукушкин с Частушкиным. Слушайте, ну его к ляду. Как хорошо, что моя бедная отвергнутая книга вас привела. Я для вас статью Цветаевой нашел. О Гронском.

— Не читала.

— Конечно, не читали, это эмигрантское издание. Вот послушайте. Гронский был, если вы не в курсе, поэт и альпинист. “Страсть к горам — нерусская страсть. Русские, как известно, любят простор. Степной и речной. Неудержимость. Бескрайность — и тем самым бесформенность. Альпинизм же — противоположная страсть: к преодолению, то есть препятствию. Ибо если альпиниста вдруг поставить на вершину, если его спустить на нее из самолета, он будет не удовлетворен. Ему важно не стоять высоко, а взбираться, с трудностями взбираться. Не высота как таковая, а подъем. Подаренная высота для альпиниста ничего не значит, в то время как подаренная ширь для степного человека — все. Альпинизм есть любовь к самому процессу преодоления, к шагу за шагом, к пяди за пядью, к подъему над самим собой. Альпинист иерархически, степной человек анархически — противостоят толпе. Все степи одинаковы, каждая степь — ровная и гладкая. В горах не только гора над горами, а и сам над собой — прежним, ранним.

Я над самим собой.

Альпинист в кругу спокойных людей — завоеватель и воин. Ибо альпинизм прежде всего битва. Битва с горами и с самим собой.

Если любовь к простору есть любовь к отсутствию препятствий, то есть бесформенность, то альпинизм — страсть к препятствию — есть страсть к контурам вещей. Каждый альпинист, в сущности, скульптор данной горной формы (которую он еще раз создает — подтверждает — всем телом) […] здесь позваны на борьбу новые участки тела человека: локоть, плечо, колено, сустав, топорик. Альпинист — тот, кто каждую секунду живет всем телом, а по-другому вообще не живет. Поэтому уродства у альпиниста просто не может быть. Красота, как известно, есть крайняя чистота данной формы. Здесь, как и в акробатике, все ясно и чисто. Сделано нехорошо — смерть. И даже в последнее мгновение — он статуя собственного падения”.

Косоуров вышел из-за шкафа, курил, слушал.

— “Мать Николая Гронского — скульптор, так что его альпинизм можно истолковать и наследственностью”.

— Абалаков был любимый ученик Мухиной…

— Вот-вот. Слушайте дальше.

— Гронский писал Цветаевой, она цитирует, в одном из писем: “Когда я жил прошлое лето в горах (первый месяц совсем один), говорил сам с собой по-русски, громко читал Ваши стихи в горных цирках и слушал — иногда шестикратное — эхо, я и не подозревал, какие Иерихоны у меня в горле…”

“Когда я говорю, — пишет далее Цветаева, — об альпинизме и альпинисте, я говорю именно об этом одиноком полудухе, полузвере, что ест снег и заставляет эхо шестикратно откликаться”.

— Гронский погиб в метро, — сказал Косоуров.

— Да, в метро, в двадцать пять лет, нелепо, несчастный случай. Вот как об этом говорит Цветаева, слушайте, — а потом я вам статью отдам, сами целиком прочтете: “Есть в этой смерти подозрительная подмена ценностей, некая намеренная — злонамеренная — ошибка завершающего рукопись редактора, словно жизнь, не решаясь на открытое противодействие судьбе автора, сделала то, что могла — изуродованием его текста. Так редактор, слегка только переставив слова фразы, так глупый слуга или неверный друг, излагая наши слова — своими, превращает их в ложь.

Есть в этой смерти, наряду с ее физической жутью, та же нарочитая, своевольная фатальность… та же нарочитая уродливость…”