Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 3 из 7



А потом он намазывает второй бутерброд, и я вспоминаю того маленького мальчика, который спрашивал у папы, хватит ли ему двух бутербродов.

И у меня каждый раз дрожит сердце от любви к папе. Тогда я понимаю, что у меня есть силы идти завтра в школу, и отправляюсь спать.

— Спокойной ночи, Хлеб-с-Вареньем! Не забудь экран протереть, а то утром нам достанется.

Часть 3

Плохая новость

После разговора с мамой я повесила трубку. В ушах ещё звучал её голос, звенели её слёзы.

«Бабушка», — вспомнила я. И позвонила.

— Лизочка, — тихо сказала бабушка, — на сколько его забрали?

Я растерялась и прошептала:

— На пять лет.

— Ой…

Бабушка словно зажала себе рот. Послышался стук — упала трубка.

— Лиза! — крикнул дедушка. — Что ты ей сказала?

Я повторила.

— Ну зачем ты?

Прежде чем он бросил трубку, я услышала: «Погоди, погоди, солнышко, это какая-то ошибка!» (это он бабушке).

Тут я совсем растерялась, окончательно. Что я должна была сказать? Как сообразить, что надо сказать другое?! Зачем он дал ей взять трубку? Как он может…

И тут до меня дошло. Что от моей новости бабушке может стать плохо. Так плохо, что хуже не бывает, что даже думать об этом страшно. И я буду виновата.

Ведь именно я сообщила ту новость, от которой…

Нет. Нельзя об этом думать. Просто нельзя. Надо думать о сказках. Русских народных или каких там… В которых гонцу с плохой вестью отрубали голову.

И когда читаешь такие сказки и удивляешься жестокости обычаев, то никогда не думаешь: а был ли у гонца выбор? Мог он сказать что-то ещё?

Ирка

А потом позвонила Ирка.

— Ты уже знаешь?

— Угу. А ты?

— Угу.

— За что, а? Ты поняла? Он ездил туда поддерживать своих коллег, разве не так? Как его могли арестовать?

— Не знаю…

— Или, может, нам всей правды не рассказывали? — вдруг доходит до меня. — Может, это его обвиняли, а не коллег?

Ирка молчит. Я понимаю: она что-то знала. Может, и Костя знал? И мама, значит, тоже? Почему они мне не рассказали?

— Ты с мамой говорила? — спрашивает Ирка. — Надо её поддержать сейчас. Чтобы она с ума не сошла.

— Да, — говорю я.

Голоса у нас обеих замороженные. Потому что мы не знаем, каким должен быть голос в ТАКОЙ ситуации.

— Ты приедешь? — спрашиваю я.

— Меня Костя ждёт на «Проспекте Мира».

— А…

Мама

Наконец приходит мама. С чужим лицом. У неё расширенные глаза и сжатые губы.

Я вроде протягиваю к ней руки, но она отстраняет меня, глядя вверх, на вешалку.

— Шапка!

Она тянется, не может достать. Я достаю папину шапку. Маленькую, чёрную.

— Положи на стол, упакуем, — бормочет мама, разуваясь, — хотя могут и не пропустить.

Дальше начинается кутерьма. Мама носится по комнатам, разыскивает папины вещи, приговаривая: «Положу, но могут и не пропустить». Она собирает, раскладывает по пакетам, перевязывает, что-то поручает мне, потом тут же выдёргивает из рук, велит сделать что-то ещё, и так без конца.

Ещё без конца звонит мобильный, и мама что-то кричит в него. Иногда задаёт вопросы. Иногда раздражённо отвечает. Иногда просит. Ей звонят бабушка, дедушка, дядя, адвокат, жена того папиного коллеги, которого забрали вместе с папой, Ирка.

— Приезжай! — кричит мама ей. — Приезжай сегодня! Мы должны пережить эту ночь вместе!



И снова начинает носиться.

А когда у шкафа вырастает очередь из разноцветных пакетов, набитых доверху, она ложится спать. Просто выключает свет и ложится на кровать прямо в костюме, в котором пришла с работы. Закутывается в одеяло. Я неловко топчусь на пороге. Надо бы подойти, обнять её. Но я почему-то не могу. Я же стою. Как-то неловко обнимать лежачего.

Мама и Ирка

Потом всё-таки приезжает Ирка. Она вбегает в комнату прямо в ботинках. И ложится на маму, накрывая её полами своего пуховика. И плачет:

— Как я без него буду, как?

— А я? — плачет мама в ответ, обнимая Ирку. — Погоди, погоди… Надо обсудить… папина машина. Она осталась у здания суда. Скажи Косте…

Тысячи злобных «почему» начинают роиться у меня в голове, как озверевшие пчёлы.

Я хлопаю дверью в комнату, но никто не слышит. Они разговаривают приглушёнными голосами, словно обсуждают самый важный в мире секрет.

Письмо

Я запираюсь в комнате. И пишу папе:

«Папа, помнишь, ТЫ — РУЧЕЁК? Обойдёшь любой камень. Если надо, спрячешься в землю. Но достигнешь цели. Люблю тебя. М-П».

Заглядывает мама. Она всё-таки сняла костюм и надела ночнушку и халат. За ней стоит Ирка, в выцветшей детской пижаме, которая ей мала. В руках у неё — зубная щётка, на плече — полотенце.

— Лиза… Совсем забыла, — говорит мама, — вы ведь можете написать папе записку. Что-то поддерживающее. Только не грустное, ладно, потому что…

— Я уже написала, — перебиваю её.

Встаю и отдаю листик.

— Молодец, — говорит Ирка за маминой спиной, — сама сообразила.

В её голосе — то ли зависть, то ли восхищение, то ли удивление, что я сообразила раньше неё.

— Если надо, — говорю я, — то могу прогулять школу завтра. У нас ОБЖ и два труда…

— Не надо, — говорит мама, — иди. Нам ещё придётся прогуливать. Всем.

Она опускает голову. Ирка кладёт ей руку на плечо и тоже опускает голову.

Во мне снова разгорается огонёк ревности, но я его тушу. Ну ладно, ладно. Не до конца тушу. Но прикручиваю.

Мама протягивает мне руку, и я сжимаю её ладонь.

Мы втроём отражаемся в зеркале моего шкафа.

— Прямо мушкетёры, — грустно говорит Ирка, — все за одного.

«А папа где-то там, — думаю я, и внутри начинает подниматься волна боли, — один. Безо всех».

Часть 4

Горе

Вот проснулся ты утром. Что ощущаешь?

Мягкую подушку. Зайца или мишку, с которым спишь в обнимку, хотя тебе давно уже не три года. Слышишь тиканье будильника (вот-вот зазвонит, надо скорее выключить!).

С кухни пахнет яичницей. Если с помидорами, то пахнет противно. «Не буду есть, — сонно думаешь ты, — если с помидорами. А то опять там сопли не-прожаренные будут попадаться. Я творог буду, и пусть ругается, что холодное на голодный желудок».

И смотришь, как солнце воровато лезет сквозь щёлочку между шторами и хихикает: у всех суббота, а у тебя — шко-ола.

А потом с противным звуком, похожим на сверло бормашины, в тебя лезет горе.

Влезает и улыбается не хуже солнца, да только ты холодеешь от этой улыбки.

Глядишь на неё и вспоминаешь, что папу вчера забрали. Забрали, хотя он не виноват. И никому не объяснишь, что он не виноват, не докажешь. И связаться с ним никак нельзя. Позвонить, сказать, что ты его любишь… Что не можешь без него жить! Ни одного дня!

А самое главное: ты понимаешь, что это не сон. Вот что самое ужасное.

Когда я уходила, мама… да нет, не обняла меня. Она сказала:

— Никому не говори. Ты поняла? Никаким подружкам!

«У меня нет подружек», — хотела ответить я, но промолчала.

Я готовилась к школе. Готовилась там молчать. У мамы было такое лицо, словно она ждала, что я обниму её.

Но на это не было сил.

Я ощущала себя кастрюлей с кипятком. Надо осторожненько донести себя до класса, чтобы не расплескать и не обварить свои же ноги. Я и донесла. До класса ОБЖ.

Открыла дверь, а там люди какие-то. Захожу. Хорошо, что мне недалеко — до первой парты.

Я села. Достала тетрадь. Прислушалась к кипятку. Кто-то прошёл мимо, дотронулся до моего локтя, я дёрнулась и вздрогнула. Потому что кто-то стащил целлофановый колпак, который горе надело мне на голову.