Страница 10 из 15
Если в крюйт-камере обнаруживался беспорядок, то он подлежал немедленному устранению. Особенно часто при погрузке порох просыпали на палубу. Это было смертельно опасно, а потому крюйт-камеру надлежало несколько раз тщательно вымывать. Цена халатности здесь — жизнь сотен и сотен людей.
В воспоминаниях моряков очень трудно найти описание бытовых деталей их нахождения на судах. Это вполне объяснимо, ведь для моряков все, происходящее на палубе, было настолько обыденным и привычным делом, что описывать все это просто не имело смысла. Поэтому особенно ценны описания плаваний на судах русского флота, сделанные посторонними, сугубо сухопутными людьми, для которых все то, что казалось морякам вполне обычным, являлось настоящим откровением.
Из путевого романа И. Гончарова «Фрегат "Паллада"»: «Я с первого шага на корабль стал осматриваться. И теперь еще, при конце плавания, я помню то тяжелое впечатление, от которого сжалось сердце, когда я в первый раз вглядывался в принадлежности судна, заглянул в трюм, в темные закоулки, как мышиные норки, куда едва доходит бледный луч света чрез толстое в ладонь стекло. С первого раза невыгодно действует на воображение все, что потом привычному глазу кажется удобством: недостаток света, простора, люки, куда люди как будто проваливаются, пригвожденные к стенам комоды и диваны, привязанные к полу столы и стулья, тяжелые орудия, ядра и картечи, правильными кучами на кранцах, как на подносах, расставленные у орудий; груды снастей, висящих, лежащих, двигающихся и неподвижных, койки вместо постелей, отсутствие всего лишнего; порядок и стройность, вместо красивого беспорядка и некрасивой распущенности, как в людях, так и в убранстве этого плавучего жилища. Робко ходит в первый раз человек на корабле: каюта ему кажется гробом, а между тем едва ли он безопаснее в многолюдном городе, на шумной улице, чем на крепком парусном судне, в океане. Но к этой истине я пришел не скоро…
Приехав на фрегат, еще с багажом, я не знал, куда ступить, и в незнакомой толпе остался совершенным сиротой. Я с недоумением глядел вокруг себя и на свои сложенные в кучу вещи. Не прошло минуты, ко мне подошли три офицера: барон Шлипенбах, мичманы Болтин и Колокольцев — мои будущие спутники и отличные приятели. С ними подошла куча матросов. Они разом схватили все, что было со мной, чуть не меня самого, и понесли в назначенную мне каюту. Пока барон Шлипенбах водворял меня в ней, Болтин привел молодого, коренастого, гладко остриженного матроса. "Вот этот матрос вам назначен в вестовые", — сказал он. Это был Фаддеев, с которым я уже давно познакомил вас "Честь имею явиться", — сказал он, вытянувшись и оборотившись ко мне не лицом, а грудью: лицо у него всегда было обращено несколько стороной к предмету, на который он смотрел. Русые волосы, белые глаза, белое лицо, тонкие губы — все это напоминало скорее Финляндию, нежели Кострому, его родину. С этой минуты мы уже с ним неразлучны до сих пор. Я изучил его недели в три окончательно, то есть пока шли до Англии; он меня, я думаю, в три дня. Сметливость и "себе на уме" были не последними его достоинствами, которые прикрывались у него наружною неуклюжестью костромитянина и субординацией матроса. "Помоги моему человеку установить вещи в каюте", — отдал я ему первое приказание. И то, что моему слуге стало бы на два утра работы, Фаддеев сделал в три приема — не спрашивайте как. Такой ловкости и цепкости, какою обладает матрос вообще, а Фаддеев в особенности, встретишь разве в кошке. Через полчаса все было на своем месте, между прочим, и книги, которые он расположил на комоде в углу полукружием и перевязал, на случай качки, веревками так, что нельзя было вынуть ни одной без его же чудовищной силы и ловкости, и я до Англии пользовался книгами из чужих библиотек.
"Вы, верно, не обедали, — сказал Болтин, — а мы уже кончили свой обед: не угодно ли закусить?" Он привел меня в кают-компанию, просторную комнату внизу, на кубрике, без окон, но с люком, наверху, чрез который падает обильный свет. Кругом помещались маленькие каюты офицеров, а посредине насквозь проходила бизань-мачта, замаскированная круглым диваном. В кают-компании стоял длинный стол, какие бывают в классах, со скамьями. На нем офицеры обедают и занимаются. Была еще кушетка, и больше ничего. Как ни массивен этот стол, но, при сильной качке, и его бросало из стороны в сторону, и чуть было однажды не задавило нашего миньятюрного, доброго, услужливого распорядителя офицерского стола, П.А. Тихменева. В офицерских каютах было только место для постели, для комода, который в то же время служил и столом, и для стула. Но зато все пригнано к помещению всякой всячины как нельзя лучше. Платье висело на перегородке, белье лежало в ящиках, устроенных в постели, книги стояли на полках.
Офицеров никого не было в кают-компании: все были наверху, вероятно, "на авральной работе". Подали холодную закуску. А.А. Болтин угощал меня. "Извините, горячего у нас ничего нет, — сказал он, — все огни потушены. Порох принимаем". — "Порох? А много его здесь?" — осведомился я с большим участием. "Пудов пятьсот приняли: остается еще принять пудов триста". — "Где он у вас лежит?" — еще с большим участием спросил я. "Да вот здесь, — сказал он, указывая на пол, — под вами". Я немного приостановился жевать при мысли, что подо мной уже лежит пятьсот пудов пороху и что в эту минуту вся "авральная работа" сосредоточена на том, чтобы подложить еще пудов триста. "Это хорошо, что огни потушены", — похвалил я за предусмотрительность. "Помилуйте, что за хорошо: курить нельзя", — сказал другой, входя в каюту. "Вот какое различие бывает во взглядах на один и тот же предмет!" — подумал я в ту минуту, а через месяц, когда, во время починки фрегата в Портсмуте, сдавали порох на сбережение в английское адмиралтейство, ужасно роптал, что огня не дают и что покурить нельзя.
К вечеру собрались все: камбуз (печь) запылал; подали чай, ужин — и задымились сигары. Я перезнакомился со всеми, и вот с тех пор до сей минуты — как дома. Я думал, судя по прежним слухам, что слово "чай" у моряков есть только аллегория, под которою надо разуметь пунш, и ожидал, что когда офицеры соберутся к столу, то начнется авральная работа за пуншем, загорится живой разговор, а с ним и носы, потом кончится дело объяснениями в дружбе, даже объятиями, словом, исполнится вся программа оргии. Я уже придумал, как мне отделаться от участия в ней. Но, к удивлению и удовольствию моему, на длинном столе стоял всего один графин хереса, из которого человека два выпили по рюмке, другие и не заметили его. После, когда предложено было вовсе не подавать вина за ужином, все единодушно согласились. Решили: излишек в экономии от вина приложить к сумме, определенной на библиотеку. О ней был длинный разговор за ужином, а об водке ни полслова!
Не то рассказывал мне один старый моряк о прежних временах! "Бывало, сменишься с вахты иззябший и перемокший — да как хватишь стаканов шесть пунша!" — говорил он. Фаддеев устроил мне койку, и я, несмотря на октябрь, на дождь, на лежавшие под ногами восемьсот пудов пороха, заснул, как редко спал на берегу, утомленный хлопотами переезда, убаюканный свежестью воздуха и новыми, не неприятными впечатлениями. Утром я только что проснулся, как увидел в каюте своего городского слугу, который не успел с вечера отправиться на берег и ночевал с матросами. "Барин, — сказал он встревоженным и умоляющим голосом, — не ездите, Христа ради, по морю!" — "Куда?" — "А куда едете: на край света". — "Как же ехать?" — "Матросы сказывали, что сухим путем можно". — "Отчего ж не по морю?" — "Ах, господи! какие страсти рассказывают. Говорят, вон с этого бревна, что наверху поперек висит…" — "С рея, — поправил я. — Что ж случилось?" — "В бурю ветром пятнадцать человек в море снесло: насилу вытащили, а один утонул. Не ездите, Христа ради!" Вслушавшись в наш разговор, Фадеев заметил, что качка ничего, а что есть на море такие места, где "крутит", и когда корабль в этакую "кручу" попадает, так сейчас вверх килем перевернется. "Как же быть-то, — спросил я, — и где такие места есть?" — "Где такие места есть? — повторил он. — Штурмана знают, туда не ходят"».