Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 19 из 96

- Двадцать седьмой... разводящего, - послышался голос, из-за поворота; потом издали другой, потише:

- Двадцать шестой... разводящего.

- Лучше каблуком, - негромко сказал сержант. - Вгони ему в глотку его... зубы.

ПОНЕДЕЛЬНИК. ВТОРНИК. СРЕДА

Он уже повернул к аэродрому, когда показался "Гарри Тейт". Сперва он просто наблюдал за ним, думая лишь о том, чтобы благополучно разминуться: "RE-8" были такими громоздкими и летали так медленно, что по недосмотру можно было оплошать, переоценив их летные качества. Потом он увидел, что этот тихоход, очевидно, не только надеется, но и уверен, что сможет упредить его, - в "Гарри Тейте" обычно находились два австралийца или генерал с летчиком, сейчас там, несомненно, был генерал, потому что лишь благодаря какомуто скрытому фактору вроде большого и даже ошеломляющего чина "RE-8" может хотя бы надеяться перехватить "SE" и отправить его на приземление.

Очевидно, у "Гарри Тейта" была именно такая цель, и он стал сбавлять скорость, пока "SE" не завис на грани срыва в штопор. Действительно, там был генерал, оба аэроплана несколько секунд летели крыло в крыло, и рука в аккуратной парадной перчатке властным жестом приказывала ему из кабины наблюдателя идти на посадку, он качнул в подтверждение крылом и стал снижаться, думая: _Почему? Что я такого сделал? К тому же как они узнали, где я_ И вдруг ему представилось, что все небо кишит неуклюжими "RE-8", в них генералы, и у каждого - составленный по неумолчному телефону список всех отсутствующих разведчиков со всего фронта, они ловят их поодиночке и гонят на землю.

На аэродроме был знак, предписывающий посадку; он не видел его со времен школы и не мог понять, что это такое; лишь увидев, что остальные аэропланы либо уже на земле, либо садятся, либо снижаются, он понял, что это властный срочный сигнал всем аэропланам идти на приземление, сел быстрее и жестче, чем обычно садятся на "SE", так "как они плохо ведут себя при посадке, подрулил к предангарной площадке и не успел выключить мотор, как механик крикнул ему:

- В столовую, сэр! Быстрее! Майор срочно требует вас туда!





- Что? - сказал он. - Меня?

- Всех, сэр, - ответил механик. - Всю эскадрилью. Поторопитесь.

Он спрыгнул на площадку, уже пустившись бегом, ребенок в жизни, так как девятнадцать ему должно было исполниться лишь в будущем году, и на войне, так как, хотя Королевским воздушным силам было всего шесть недель, у него был не общеармейский мундир с эмблемами КВК {Королевский воздушный корпус.} на местах старых полковых значков, как у ветеранов, переведенных из других родов войск, и даже не старый официальный мундир воздушного корпуса: он носил новый балахон КВС, не только не воинственный, но даже какой-то нелепый, с тканевым поясом и без погон, словно пиджак взрослого руководителя детского неохристианского клуба, с узким светло-голубым кантом на манжетах, с кокардой, похожей на фельдмаршальскую, пока не удавалось увидеть, заметить, разглядеть по обеим ее сторонам маленькие, скромные, тусклые золотые значки, похожие на прищепки для белья и подарки внукам по случаю крестин от дедушек, вкусу которых было далеко до их чековых книжек.

Год назад он еще учился в школе и ждал исполнения не восемнадцати лет возраста, позволяющего вступить в армию, а семнадцати - избавления, освобождения от слова, данного вдовой матери (он был у нее единственным ребенком) не бросать учебы до этого дня. И он окончил школу даже с хорошими отметками, хотя его ум и все существо волновали, бередили звучные имена героев: Болл, Маккаден, Мэннок, Бишоп, Баркер, Рис Дэвис, но превыше всего было одно - Англия. Три недели назад он был еще в Англии, дожидался назначения на фронт - аттестованный летчик-разведчик, которому король написал: _Мы надеемся и верим в Нашего преданного и дорогого Джеральда Дэвида_... Но уже было поздно, его произвели в офицеры не КВК, а КВС. Потому что КВК прекратил свое существование первого апреля, за два дня до того, как ему присвоили звание: поэтому та мартовская полночь отдалась в его сердце похоронным звоном. Дверь к славе закрылась; само бессмертие скончалось в небывалом спаде; ему не носить прежнее звание славного старого корпуса, братства героев, которому он посвятил себя, ранив этим сердце матери; ему не носить то звание, которое Альберт Болл унес с собой в бессмертие, а Бишоп, Мэннок и Маккаден все еще носили в своей безупречной репутации; ему досталась только эта новая, ни рыба ни мясо, форма; он ждал целый год, молча смиряясь с неразумным, неистовым сердцем матери, неизменно и невыносимо глухим к славе, потом еще год учился, работал как вол, как вошедший в поговорку троянец, чтобы компенсировать свое бессилие перед женскими слезами.

Было уже поздно: те, кто выдумал бельевые прищепки и форменные брюки вместо розовых бриджей, высоких сапог и широкого ремня, закрыли ему дверь даже в прихожую героев. В холлах вненациональной Валгаллы вненациональные тени, француз, немец и британец, победитель и побежденный равны - Иммельман и Гайнемер, Бельке и Болл, собратья не в громадном франкмасонстве смерти, а в закрытом, избранном масонстве летчиков, будут чокаться своими бездонными кружками, но не в его честь. Их наследники - Бишоп и Мэннок, Фосс и Маккаден, Фонк и Баркер, Рихтгофен и Нунгессер - по-прежнему будут рассекать воздух над землей, проносясь мелькающей тенью по грядам облаков, вольные и недосягаемые, добившиеся бессмертия еще при жизни, но ему этого не добиться. Разумеется, слава и доблесть будут существовать, пока люди живут ради них. Доблесть, конечно же, будет той же самой, но слава уже иной. И его ждет какой-нибудь захудалый Элизиум, возможно, повыше классом, чем у мертвых пехотинцев, но ненамного. Он не первый подумал: _То, что сделал для отечества, сделал лишь по его призыву_.

И даже КВС словно бы отвергали его: три недели прошли в занятиях, главным образом в стрельбах (стрелял он хорошо и даже сам удивлялся этому) на аэродроме; состоялся единственный вылет под строгой опекой - майор Брайдсмен, командир его звена, он сам и еще один свежий необстрелянный новичок - к передовым, чтобы показать, как они выглядят, как находить обратный путь; и вот накануне, когда он сидел после ленча у себя в домике, обдумывая письмо к матери, Брайдсмен просунул голову в дверь и сделал официальное уведомление, которого он терпеливо ждал с того дня, когда ему исполнилось семнадцать: "Левин. Завтра летим. В одиннадцать. Перед вылетом я еще раз напомню тебе то, чего ты никак не запомнишь". И в это утро он поднялся для полета, который должен был стать концом его непреложной обособленности, прощанием с ученичеством, которое можно было назвать прощанием с девственностью, но генерал в "Гарри Тейте" вернул его обратно на землю, едва самолет остановился, он выпрыгнул из кабины и, снова поторапливаемый механиком, вбежал в столовую, уже последним, потому что все, кроме звена, которое еще не вернулось, уже были там, и майор уже говорил, непринужденно сидя на углу стола; он (майор) только что вернулся из штаб-квартиры авиакрыла, где видел генерала-командующего, только что вернувшегося из Поперинга - французы запросили перемирия; оно входит в силу в полдень - в двенадцать часов. Что, однако, ничего не означает. Они (эскадрилья) должны иметь это в виду; ни англичане, ни американцы не просили перемирия, и, зная французов, воюя бок о бок с ними уже почти четыре года, он (майор) не верит, будто оно что-то значит для них. Тем не менее перемирие, передышка продлится час-другой, может быть, целый день. Однако это французское перемирие, а не английское, - поглядывая на них рассеянно, беззаботно и даже небрежно, он говорил тем беззаботным, небрежным тоном, каким мог втянуть эскадрилью в ночной кутеж, оргию и вакханалию, а потом, что осознавалось лишь впоследствии, снова привести в необходимую для утренних вылетов трезвость, и это служило не последней причиной того, что он, хотя и не сбивал немцев, все же был одним из наиболее популярных и толковых командиров эскадрилий во Франции, однако он (ребенок) еще не мог этого знать. Но он знал, что это подлинный, истинный голос того непобедимого острова, который он будет с радостью и гордостью защищать и признательно оберегать не только восемнадцатью годами, но и всей жизнью, рискуя при этом лишиться ее.