Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 17 из 139

Гуляев хотел сказать: «Тогда и сбежим», но не сказал и скучно закончил:

— Тогда и… пойдем.

Они медленно двинулись назад в коммуну — в четвертую сторону, которая оказывалась такой же свободной, как три остальные.

Сергей Петрович вошел в комнату к Мелихову. За столом сидела «тетя Сима» — помощница Мелихова. Мелихов озабоченно расхаживал по комнате. — Вы знакомы уже? Серафима Петровна. Женщина кивнула головой и продолжала жаловаться:

— Федор Григорьевич, вы знаете, временами у меня руки опускаются. Я к ним с лаской, так мягко, так мягко, что, кажется, камень — и тот согреется, а они говорят такое, что мне повторить стыдно. Вот, например, вчера за ужином…

Она покраснела и отвернулась. Мелихов остановился:

— Да, дело трудное. Теперь вот новых привезли. Эти похлеще будут. Что вы скажете? — обернулся он к Сергею Петровичу.

Богословский, застигнутый вопросом врасплох, развел руками:

— Думаю, надо тон правильный найти, — повторил он фразу, которую уже сказал однажды, но фраза прозвучала неубедительно.

— У меня никого и ничего кроме этих мальчиков нет, — проговорила Серафима Петровна. — Я все силы, все отдаю им. Неужели они этого не понимают? С утра до ночи я за ними присматриваю, стараюсь как можно мягче указывать на неправильные поступки. Вчера опять на моих глазах лягушек мучили. Они просто не понимают. У них за последнее время только одно: «Надоело». Скажите, что им надо?

Мелихов задумчиво, медленно поглаживал усы. Сергей Петрович молчал.

— Вот сегодня, — продолжала тетя Сима, — я смотрю, этот паренек, из бутырских, с таким странным щучьим лицом. Простите, но лицо у этого мальчика не очень располагает, они его, кажется, Чумой зовут… Так вот этот мальчик…

Сергей Петрович подумал, что этому мальчику уже лет двадцать и на своем веку он видел много больше, чем Серафима Петровна.

— Этот мальчик влез на стол прямо в грязных сапогах и расхаживает, как по тротуару. А все кругом стоят и хохочут. Я его спрашиваю: «Зачем ты влез?» А он мне отвечает: «Здесь все лазят, и ты залезай…» Ну, разве это нормально?

Она истерично всплеснула руками:

— А все-таки я уверена — в каждом человеке есть доброе начало, надо только его разбудить, тогда придут человечность и любовь. Я в это верю.

Серафима Петровна порывисто поднялась и вышла из комнаты.

— Трудно ей работать, — вздохнул Мелихов. — Очень уж грубый народ. Придется, видимо, с ней распрощаться. А женщина чуткая.

Сергей Петрович ждал, когда, наконец, Мелихов скажет самое важное, что следует знать, чтобы с первых шагов правильно начать работу и быть уверенным в ее успехе.

Федор Григорьевич деловито говорил о том, что нужно прощупать для начала нескольких парней, создать из них опору в самом коллективе и что уже теперь можно смело опираться на некоторых ребят из детдома.

Он посмотрел в окно и покачал головой.

— Видите — ходят. Проверяют порядки. И держатся особняком, своей группой. Посмотрите — с ними ни одного из детдомовских нет.

Воры действительно ходили обособленной кучкой, сторонились детдомовцев, даже не разговаривали с ними.

Вероятно, воспитателям стала бы понятна причина этого, если бы они слыхали разговор вновь прибывших. Бутырцы презрительно говорили о «подвигах» детдомовцев, ворующих в деревне кринки с молоком, об их мальчишеском глупом хулиганстве.

— Где спят, там и гадят, — раздраженно говорил Осминкин. — Через них и на тебя пятно.

Он, Осминкин, твердо помнил закон: «Где живешь, там не балуй».

По деревне воры шли чинно, без песен и похабства.

Разговор вели серьезный, деловой. Многим в душе коммуна понравилась, но ругали они ее все в один голос. Трудно было брать ее всерьез. Охраны, правда, пока нет, но ведь совсем еще неизвестно, что будет дальше. Вероятнее всего, прикончат эту малопонятную затею — сажать воров в детдома.

— Винта нарезать надо, — заключил Осминкин. Румяное веснущатое его лицо было озабочено. — Нарезать надо винта!



— Это успеем, — лениво отвечал Чума, и все согласились с ним.

— Всегда успеем. Вот обсмотримся, узнаем, тогда…

Вслед ворам открывались двери и окна. В степенной солидности вновь прибывших костинцам чудилось что-то необыкновенное, страшное.

— Вот они, когда настоящие-то приехали, — зловеще протянул остролицый мужик в теплой барашковой шапке. — Держись, братцы. Эти на куриц и глядеть не будут — этим подавай овцу, а то и корову!

И до самого вечера трудился остролицый мужик, прилаживая в сарае толстенный железный засов.

«Большие» и «маленькие»

Гуляев исподлобья смотрел на Сергея Петровича и старался угадать, какую тайную цель преследует доктор своими невинными с первого взгляда вопросами. По собственному опыту Леха знал, что следователи часто пользуются таким приемом: долго расспрашивают о разных посторонних вещах, а потом, равнодушно глядя в сторону и покуривая папироску, вдруг спросят между прочим: «А не помните ли вы, какой звонок в этой квартире — электрический или ручной?» — «Электрический», уверенно отвечает домушник. «Электрический, — подхватывает следователь. — А как же вы утверждаете, что никогда не были в этой квартире?»

— А ты что любишь, Гуляев?

Сергей Петрович спросил его вне очереди, через два человека, и Гуляев, не подготовившись к ответу, растерялся. Любил он голубей. Давно, еще в детстве, расстался он с ними, но воспоминание жило в нем до сих пор. Воспоминание это настигало его всегда неожиданно и в самых разных местах — в шалмане, в тюрьме, даже на «работе». Перед ним вставал темный чердак с прогнившими балками, паутиной в углах, широким столбом пыльного света, идущего через слуховое окно, и мягкий горловой говор голубей, гуляющих по облупленной крыше. Он видел вечерний сумрак над ветхой деревянной каланчой — белый голубь, мигая хрустким крылом, уходит все выше и выше в теплое небо и вдруг блеснет розоватой позолотой. Значит, за городом, за пологими холмами, еще не зашло солнце.

— Что же ты молчишь, Гуляев?

Ребята притихли, понимая, что Леха подготовляет какой-то необычайно дерзкий ответ. И Гуляев не обманул их:

— Я старых баб люблю…

Неудавшийся разговор с Гуляевым был не последним из огорчений, которые свалились в этот день на Сергея Петровича.

Завхоз Медвяцкий сидел в кладовой и разбирал яблоки. Ему помогал конюх: он накладывал антоновку в железную мерку.

— Не столько сожрали, дьяволы, сколько напортили. И когда этому конец будет? — сказал Медвяцкий Сергею Петровичу, заглянувшему в кладовую.

— Чему? — поинтересовался тот.

— Когда вас унесет отсюда — вот чему. Ведь это разбой средь бела дня. Яблоня их не трогала, выстаивала, сколько ей положено, и на вот… — Он горестно ткнул в кучу яблок толстым пальцем: — Это что такое?

— Яблоки. — Притворяясь, будто совсем не понимает гнева Медвяцкого, Сергей Петрович надкусил спелую антоновку.

— Я сам знаю, что яблоки. А кто им велел их трогать? Вы понимаете, что это такое? Это хулиганство — вот что. И я буду жаловаться. Я прямо скажу: вы их распустили. Разве так воров надо держать?

— А как же?

— А вот я бы вам показал. Они бы у меня узнали, — воодушевился Медвяцкий.

— Постойте, — оборвал его Сергей Петрович. — Вы говорите — хулиганство. Скажем — так. Но по сравнению с тем, что они еще вчера делали… И, наконец, кто из нас в детстве яблок не воровал?

— Ты слыхал? — обратился завхоз к конюху. — Тоже детей нашел. Таким жеребцам пора в упряжи ходить.

— Вы меня не понимаете. Ведь многие из них в первый раз очутились за городом, в первый раз видят природу, т. е., я хочу сказать, давно не жили нормальной жизнью. Им ведь привыкнуть надо. Понимаете?

Медвяцкий с нескрываемой злобой смотрел на Богословского:

— К чему привыкнуть? Что вы городите?

Сергей Петрович повернулся и вышел из кладовой.

«Что это я ему, правда, говорил? Выходит, точно яблоки воровать можно», огорченно раздумывал Богословский.