Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 100 из 139

— Та-ак, — опасаясь быть слишком снисходительным, тянул Бабкин. Тон и спокойствие Мологина сбивали его. — Значит, в коммуне? Клево! Очень хорошо. А Загржевского что-то вот не слышно. Видно, амба.

И оттого, что Бабкин так упомянул о Загржевском, Мологин вдруг почувствовал, что краснеет неотвратимо, бессмысленно, нелепо, точно на самом деле он виноват в том, что Загржевскому, быть может, «амба», а Мологин живет в коммуне, разгуливает по Москве.

Он попытался заговорить прежним тоном, но это не удалось. Спеша, ненужно жестикулируя, он стал рассказывать Бабкину о коммуне, о ее порядках, о том, кто в ней находится и кто может быть принят. Коммуна в его стремительных словах рисовалась пределом человеческих желаний. Бабкин слушал сосредоточенно.

— Стой, подожди, — остановил он Мологина. — Подожди. так, говоришь, берут одних молоденьких?

— Да… — произнес Мологин и растерялся. — То есть бывают исключения…

Бабкин опустил голову, не спуская с лица Мологина покрасневших и наглых глаз. Он медленно дышал и не говорил ни слова.

— Ну и дурак же ты, — сказал Мологин с ненавистью. Бабкин не рассердился:

— Та-ак… Значит, молоденьких! А тебя в исключение. Та-а-ак. Ишь, как пофартило тебе.

И хотя ничего не сказал он прямо — в блудливой двусмысленности усмешки, в откровенно издевательском, торжествующем взгляде его оловянных глаз прочел Мологин невысказанное: продался.

Бабкин! Трусливый, захудалый воришка — Бабкин — и тот осмеливается так думать о Мологине и так держать себя! Никогда не предполагал Мологин, что все это может быть не безразлично, что будет так тяжело. Если бы можно было теперь же повидать Погребинского! В присутствии этого человека все сомнения точно испаряются, утрачивают вес.

И чем больше размышлял Мологин, тем яснее представлялось ему, как должен он теперь поступать, как жить. Он не позволит себя сбить ни Козлу, ни кому другому. И меньше всего этому расфуфырившемуся дураку — Бабкину, который, должно быть, уже поджидает где-нибудь скорой встречи с соловецкими «корешками». Он будет работать еще настойчивее и упорней. Хотят, чтобы коммунары ходили в кружки? Хорошо. Они будут ходить в кружки. Уж этого Мологин добьется. Он покажет, какой может быть создан клуб. И в то же время, где только столкнется, где только спросят Мологина, он будет отстаивать своего брата из блатного мира. Мало ли может быть таких случаев? И кто тогда посмеет в чем-нибудь упрекнуть Мологина, кто тогда поверит грязным намекам Козла или Бабкина? И думалось — сам Погребинский не мог бы не согласиться с Мологиным.

На собрание, на котором должен был стоять вопрос о Ласкирике и Рогожине, уличенных в пьянстве и краже в Москве, Мологин пришел, как всегда, внешне спокойный, почти равнодушный. Но так же, как перед любым собранием коммуны, и теперь его томила безотчетная робость, тревожное ожидание чего-то, что должно или может произойти. Но он думал, что взволнован только тем, что приехал Погребинский и что сейчас Мологин услышит его резкую насмешливую речь.

Он вошел и сел в заднем ряду. Собрание вел активист Румянцев. Его усталое лицо было преисполнено сознания ответственности. У него за спиной неслышно шагал Погребинский, заложив руки в карманы кожанки. В стороне от президиума, в глубине сцены, сидели два каких-то парня. Оба они одинаково горбились, глядя на пол. Похоже, что им не очень приятно было сидеть там. «Рогожин и Ласкирик», догадался Мологин. Он запомнил эти две фамилии — их часто повторяли в общежитии в последние дни, но носителей этих фамилий не знал. Он присмотрелся. Да ведь это те, кого Мологин застал однажды в лесу! «Вот это кто», с разочарованием подумал он. Угнетенный, подавленный вид парней, подчеркнутая неряшливость одежды показались ему фальшивыми.

Он стал слушать, о чем говорили со сцены. В зале было тихо, кашляли и сморкались как будто меньше, чем обыкновенно.

«…Ты не очень нажимай на работу, побереги себя. Отдохни. Ведь туда поехал ты лечиться… Еще работы предстоит много, когда снова приедешь в Россию», читал по какой-то бумажонке Накатников, запинаясь, переступая с ноги на ногу.

«О чем таком?» подумал небрежно Мологин.

«Живем также хорошо. Сейчас коммуна наша расширяется. Заканчивается постройкой коньковая фабрика… Построен четырехэтажный дом под общежитие, но еще не отделан, думаем, к весне будет готов.

В настоящее время в коммуну принимаются новые члены. Ребят берем из тюрем и с воли, т. е. ребят, приехавших с Соловков. Работа в коммуне попрежнему идет полным ходом — восемь часов на производстве, ребята занимаются в школе, а потом разные кружки, комиссии, заседания.

…Вот что, Максимович, — читал Накатников; — Мы хоть сами заграничной литературы не получаем и читать ее не умеем, но так слышали, что там слишком много о нас пишут и не верят в то дело, которое у нас строится. Но нам, откровенно говоря, на их мнение в высокой степени наплевать. Мы знаем по тем делегациям, которые к нам приезжают, что рабочие верят, и это, конечно, очень ценно для нас. Ну, до свиданья. Ты нам как-нибудь напиши писульку. Будем ждать. Члены трудкоммуны № 1 ОГПУ».





— Вот наше письмо Алексею Максимовичу Горькому, — сказал Накатников. — Будут еще какие-нибудь добавления?

Болшевцы неистово аплодировали.

Мологин с облегчением откинулся к скамье. Теперь, наконец, о Ласкирике? Но Румянцев стал зачитывать длинный список ответственных дежурных, потом почему-то начали говорить о порядке получения продуктов из кооператива и дневальстве. «Завели канитель», скучно думал Мологин. Он закрыл глаза и перестал слушать.

— Теперь дело Мосеева и Орлова, — сказал рыженький коммунар, член конфликтной, отрывисто, точно отрубил топором. — Конфликтная разобралась и выносит на ваше решение. Мосеев был принят как желающий завязаться жулик. Орлова приемочная комиссия первый раз не приняла как чуждый нам элемент. Но впоследствии Мосеев уверил комиссию, что Орлов жулик, и просил принять его. Тогда комиссия приняла и Орлова в кандидаты, поверив Мосееву. Теперь же получена справка приговора нарсуда, что Мосеев и Орлов судились за хулиганство. Выходит, оба они… — парень с презрением махнул рукой. — Выходит, оба одной «губернии», обманом пролезли в коммуну, выдавая себя за жуликов, когда они просто хулиганы.

«Обманом пролезли», повторил Мологин, недоуменно пожимая плечами.

— Нечего им туг делать! — крикнул Осминкин — жизнерадостный, веселый физкультурник, о котором Мологин в первый же день узнал, что он футболист, чемпион коммуны.

— Орлов — сын дьякона. Это он сам говорил — это все слышали. Он нам чуждый, — разоблачил кто-то с места, кто именно — Мологину не удалось рассмотреть.

— Товарищи, не надо кричать, надо выходить и говорить, — напомнил Румянцев.

К столу приблизился Гуляев. Его лицо было сердито. Он сказал кратко и веско:

— Мосеева нельзя выгонять, Мосеев — вор. Я его знаю. У него три судимости. Если выгоним — у него еще судимостей прибавится.

И так же уверенно и веско пошел от стола.

«Вот видишь, Алексей, видишь, как Гуляев», отметил сам себе Мологин.

Что-то было смущающее в той откровенности и простоте, с которой Гуляев вступился за урку. Но если это могло быть так, то тем и лучше. Мологин подумал, что у него, вероятно, нехватило бы мужества сказать так прямо.

У стола надрывно кричал худой смуглый парнишка. Мологин не заметил, когда он оказался там. Он подымал плечи, бил себя рукой в грудь, припрыгивал, длинные темные его волосы спутались. Он был в великом горе, и горе его не было поддельно.

— Я чуждый, я? — кричал он высоким срывающимся тенором. — Я от отца давно ушел, братцы! Спросите! Орлова всякий знает. Батька — не дьякон, а дьячок. То дьякон, а то дьячок! Как можно говорить без разумения… Какой я чуждый? Я с малых лет вор. Вот и Мосеев скажет. Я в тюрьме сидел!

Град вопросов, гневных, насмешливых восклицаний прервал его:

— Ты брось темнить!

— В каких тюрьмах сидел?