Страница 16 из 50
Ожидая священника, я начал писать последнее письмо домой. Только когда я дошел до середины письма матери, которая была для меня самым дорогим человеком на свете, я понял, насколько близко подошла ко мне смерть. Я ощущал тщетность и пустоту. То же самое я чувствовал раньше, когда я видел молодых людей идущих на смерть в бою — то, что моя жизнь потеряна напрасно. Конечно, я еще многое мог бы сделать для Англии и всего человечества, но теперь мне предстоит исчезнуть в пустоте. Я сделал кое-что, это правда, но я знал, что мог бы сделать намного больше. Я прекратил писать на середине письма и снова прошелся по камере. Неужели совсем нет возможности для побега? Может быть, возможно помилование в последнюю минуту? Ответ на оба вопроса был ясен — он мог быть только отрицательным. Даже если бы я сам строил камеру для заключенных, я не смог бы построить ее прочнее и надежнее, чем та, в которую я попал. Что касается помилования, то тот ущерб и человеческие потери, которые были результатом моей диверсии, не оставляли мне места для такой надежды.
Но в тот момент, когда в камеру вошел священник, у меня появился проблеск надежды. Начальник тюрьмы, введя его, оставил нас одних. Я спросил, сколько времени мы можем беседовать, на что начальник тюрьмы ответил, что время неограниченно. Несомненно, у меня было много мелких распоряжений, и капеллан с радостью пообещал заняться ими. Я очень сердечно поблагодарил его и сказал, что мои дела не займут у него больше часа, потому что мне не хотелось бы лишать священника ночного сна.
Еще до того, как начальник тюрьмы ушел, оставив нас одних, я критически оценил моего нового гостя, потому что с его появлением в моем мозгу возникла какая-то новая надежда. Священник был лет на десять-пятнадцать старше меня, не очень высокий и довольно щуплый. Внешне он совсем не походил на меня, хотя бы потому, что его волосы были темными, а мои были осветлены до почти белого цвета. Кроме того, у него были темные усы щеточкой — такая форма в то время была популярна и в английской, и в немецкой армиях. Еще он носил очки с толстыми стеклами. Несмотря на это, мой опыт актера уже через пять секунд подсказал мне, что с помощью краски для волос, накладных усов или волос и жидкого резинового клея я легко выдал бы себя за этого священника. Этого было достаточно, чтобы надежда прочно поселилась в моем сердце.
Он начал разговор со мной очень тихо и с большой симпатией. Конечно, он говорил о вопросах души, стараясь подготовить меня к вечности, с которой я столкнусь ранним утром. Я серьезно слушал, время от времени строго поглядывая на него. На самом деле я едва ли слышал хоть слово из его проповеди, все это время мой мозг лихорадочно работал. Мой план, который я разработал за пять минут, был, несомненно, жестоким, но мое положение было отчаянным. Даже если он сорвется, хуже мне все равно не будет.
Под предлогом, что мне нужно больше света, я передвинул маленький складной столик, которым меня снабдили. Часовой поспешил к двери, услышав звук двигавшегося стола, но я успокоил его, попросив принести для капеллана еще один стул. Он принес его, мы оба уселись за стол, под присмотром часового, и совершенно случайно вышло так, что мы оба сидели спиной к двери. Потом, еще до того, как часовой вышел из камеры в свое десятиминутное патрулирование, мы оба погрузились в письма, которые я писал, и я обратился к священнику с последними поручениями.
Я любой ценой должен был сыграть свою роль, хорошо ее продумав. Все должно было происходить за те десять минут, пока часовой удалялся от моей двери. Потому, когда часовой вернулся в следующий раз и взглянул через глазок двери, я сидел, нагнувшись к столу и охватив голову руками. Очевидно, я утратил присутствие духа, потому что капеллан разговаривал со мной серьезно, с симпатией и со словами утешения. Но стоило часовому отойти, я снова обрел силы. Тогда, беседуя со священником, я встал у него за плечом и начал упоминать несколько деталей, которые я записал, чтобы привлечь к ним его внимание.
Настал первый критический момент. В мыслях я вернулся назад на десять лет, когда я еще был мальчишкой в Лодстоун-Холле. В деревне жил браконьер по имени Зикки Портер. Ему столько раз приходилось представать перед местным магистратом, что он сам уже утратил счет наказаниям, к которым его приговаривали, хотя сам себя он любил называть «центурионом», намекая на то, что раз сто его точно штрафовали. Но, несмотря на то, что он столько раз отклонялся от пути, указанного человеческими законами, он был прекрасным человеком, очень популярным не только среди молодежи, но и среди пожилых людей, потому что он был чудесным человеком, которого к тому же обожали звери. В десяти милях вокруг не было ни одной собаки, которая, услышав призыв Зикки, не побежала бы к нему, бросив своего хозяина. Я восхищался им, и хотя я не стал бы раньше в этом признаваться, теперь могу сказать, что не однажды был вместе с ним в его ночных вылазках. Я даже совершил ужасное преступление, когда вместе с ним охотился на кроликов моего отца. И сейчас, когда я стоял за спиной у капеллана, я вспомнил об одном из советов, которые дал мне Зикки, когда одной осенней ночью мы вместе с ним сидели в засаде. Мы только что поймали кролика. Он взял кролика за уши, нанес ему короткий резкий удар, и кролик был мертв. Он показал мне, что на шее у кролика есть место, при ударе по которому кролик мгновенно и без мучений умирает. Тут же он объяснил, что у человека на шее тоже есть такое место, и если резко по нему ударить, то человек не умрет, но полностью потеряет сознание. Зикки даже показал это место на моей собственной шее — примерно на дюйм ниже мочки уха. Мне никогда не приходилось использовать этот метод убийства кроликов на человеке, не было подходящего объекта, но теперь этот способ оказался моей последней возможностью. Я мог бы уложить падре с помощью обычной борьбы, но тогда возник бы шум, потому я поставил все — включая свою жизнь — на способ убийства кроликов, который я узнал от Зикки.
Капеллан, склонившись над бумагами, подставил свою шею как раз так, как было нужно. Дважды я поднимал руку и дважды я колебался. Было ли это въевшимся в мои привычки запрещением поднимать руку на безоружного человека, особенно на служителя Бога? Но если человеку грозит верная смерть, такие запрещения легко подавляются. В третий раз, когда я поднял руку, моя совесть — или что-то другое — замолчала. Его лицо резко упало на стол, он больше не двигался. Способ Зикки действительно оказался удачным.
Теперь мне нужно было действовать быстро. У меня было не больше пяти минут. Очень спешно я снял со священника сутану и надел ее на себя, так же быстро я надел его очки с толстыми линзами. Потом я посадил его на мой стул, который мог видеть охранник, в той же позе — с головой, охваченной руками. Я повернул свою голову так, чтобы он не мог заметить мои волосы. На большее мне не хватило бы времени. Если вам тяжело представить, что все это заняло пять минут, попробуйте снять пальто с лежащего без сознания человека. Подошел охранник, взглянул в глазок, но не увидел ничего, что вызвало бы его подозрения. Все, что он мог видеть, это были я, все еще расстроенный, и капеллан, обращавшийся ко мне с меланхолическими словами утешения. Потом я заторопился. Если бы у меня был мой театральный гримировочный набор, то я справился бы с делом мгновенно, но у меня не было ничего, кроме нескольких предметов, лежащих на столе. Но ведь если у вас светлые волосы, и вы хотите сделать их темными, то можно воспользоваться простыми чернилами. Я бы не стал рекомендовать этот метод для обычного использования, но в условиях военной тюрьмы, где царил полумрак, такая перекраска могла оказаться успешной. Очень быстро я схватил бутылочку с чернилами, любезно предоставленными мне начальником тюрьмы, и вылил их себе на голову. Я обыскал карманы священника и нашел там маленькое стальное зеркало, которое носят многие солдаты. Результат был вполне удовлетворительным — в любом случае, достаточным, чтобы ввести в заблуждение неподозревающего наблюдателя.