Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 44 из 54



— Помнишь, Евгений, Мунда? Билеты на его концерты всегда доставались с боем. Знаменитость. Дирижер. Композитор. Гастролировал по всей Европе. В Яновском лагере, его заставили написать «Танго смерти». В этом лагере подвергали людей жесточайшим пыткам: распинали, расстреливали — и все под музыку. Профессор Штрикс и Мунд руководили оркестром из заключенных. Оркестрантов тоже расстреляли под их же «Танго смерти».

Провел рукой по лбу, словно отгоняя навязчивое страшное видение.

— А ты что делал эти годы? Вижу, не сидел сложа руки. Где воевал? Партизанил? Где-то под Краковом? Военная тайна? Ну, ну. Не буду… А не заглянуть ли нам лучше в ресторанчик у Флорианской брамы?

Мы не стали дожидаться машины министра — на нашем фронтовом «виллисе» подкатили к браме. Товарищ министр поднял келишок за «злоту вольносць», за «paterna rura» — родные поля и нивы, за пшиязнь польско-советскую, за победу.

…Что дороже всего в дружбе? Верность. И познается она по-настоящему в испытаниях, в беде, познается и запоминается.

Мы снова расстались. На этот раз надолго. Изредка после войны доходили от Станислава приветы, добрые вести. Первый министр просвещения в послевоенной Польше избирался Маршалком Сейма, занимал другие ответственные посты. Теперь на пенсии.

Вот и вся история неожиданной встречи в Кракове «ab ovo usque ad mala», как сказал бы Станислав: от яиц до яблок, от начала до конца.

…Наши девчата меня дожидались.

…Потянуло к знакомым местам. Завернули к Монтелюпихе. Вот оно, мрачное здание краковской тюрьмы. Тюрьма осталась тюрьмой. Только сменились обитатели камер. Разной нечисти в освобожденном Кракове набралось немало. И, возможно, тюремных надзирателей, палачей стерегут вчерашние узники. Нам с Ольгой повезло. А сколько погибло в этом каменном мешке под пытками?!

Я закрыл глаза и отчетливо, как на экране, увидел стены своей камеры. В ржавых пятнах от крови, исцарапанные ногтями, исписанные огрызками карандашей.

Если бы тюремные стены могли заговорить… Если бы…

Оглянулся. Рядом беззвучно, глотая слезы, плакала Ольга. И в ее глазах я прочел тот же вопрос, который не давал покоя и мне: «Что с Татусем, Стефой, Рузей? Живы ли?..» Нашему другу Юзефу Зайонцу пока еще ничего не удалось о них узнать. Среди освобожденных из Монтелюпихи заключенных Врублей не было.

Врубли… Врубли… Никогда не забуду того, что вы сделали для нашего дела.

Тогда, в схроне, затаив дыхание, сжавшись в комок ненависти, я знал, я был уверен: Комар не подведет, не выдаст. Верил и в старого Михала: и он из той породы, что хоть гвозди делай. Но Стефа? Откуда у этой девчонки взялись силы? Лежала под дулом автомата, избитая, в кровоподтеках, рядом с моим схроном. Тут даже слов не надо. Жест рукой, поворот головы — и конец. Выстояла. Ничем не выдала капитана Михайлова. Низкий поклон и тебе, Татусь, и вам, милые сестры Стефа и Рузя, за вашу стойкость, за любовь и веру в мою страну, за ваш подвиг…

…От Монтелюпихи девчата потащили меня на Тандету.

— Показывай, показывай, дядя Вася, где ты расстался со своими ангелами-хранителями?

Пришлось показать. Внешне Тандета за шесть месяцев почти не изменилась. Такое же бойкое место. Кипит, бурлит «черный рынок». Появились и новые лица. Монашенки с чопорными лицами, в высоких, накрахмаленных снежно-белых воротничках. Тоже что-то продают, покупают.

Побывали, в кино. Крутили какую-то доведенную комедию. Кажется, «Антон Иванович сердится». Затем до вечера бродили втроем по улицам, площадям, слушали оживленный гомон города. Радовались сияющим, счастливым лицам. И плыли нам навстречу старинные дворцы, замки с башнями и флюгерами. В костелах шло богослужение. Сквозь открытые двери доносились торжествующие звуки органа. Зимнее солнце застревало на разноцветных витражах. После руин и пепла Днепропетровска, Киева — уцелевший, спасенный Краков казался чудом.

Мы остановились в старой гостинице в центре города, неподалеку от Сукеннице. Я проснулся, словно от толчка. Подошел к окну. Над ночным городом стремительно неслись облака. На какой-то миг в разрыве туч показалась луна, осветив строгие стрельчатые линии Мариацкого костела, башни, шпили, силуэт Вавеля.

На площадях стояли Т-34, армейские машины, крытые брезентом, повозки, кони. Крыши домов стыли под серебристо-синеватым снегом. Уходили ввысь колонны Сукеннице. И с ясностью, никогда раньше не испытанной, я не просто увидел, но почувствовал сердцем, как невыразимо прекрасен этот город на Висле, каким близким и дорогим стал он за последние месяцы для всех нас…

С Павловым мы встретились на второй или третий день в Енджеюве — под Ченстоховой, где тогда располагался штаб 1-го Украинского фронта.

«Павлову, срочно…» или просто: «Павлову…» — так начинались почти все наши радиограммы.



Сто пятьдесят шесть дней и ночей вели в эфире и мысленно разговор с человеком, который стоял теперь перед нами. Он явился на нашу квартиру, когда мы уже успели отдохнуть, но заботливую руку Бати (Батей полковника прозвала Груша, так оно и пошло) мы почувствовали значительно раньше.

Уютные комнаты, новое обмундирование, накрахмаленные, как в добрые довоенные времена, простыни, пайки, письма и приветы от родных — все это, словно по щучьему велению, мы получили уже в первые часы нашего пребывания в Енджеюве.

Примчался Гроза — мой верный помощник, как всегда, сияющий, полный самых радужных надежд:

— Поздравь, капитан, получил назначение в артдивизион.

А вечером пришел Павлов. И не один, а с адъютантом и каким-то незнакомым офицером. Из бездонных карманов адъютантской шинели была торжественно извлечена фляга со спиртом:

— За встречу, за строгое соблюдение сухого закона при исполнении боевого спецзадания.

Мы выставили на стол свои запасы. Я представил Павлову пополнение «Голоса» — группу диверсантов-разведчиков Евсея Близнякова.

— Ну, здоровеньки булы, козаки!

Широкоплечий, плотный, несколько грузноватый для своих лет, с глубоко запрятанной лукавой смешинкой в глазах, Павлов и впрямь походил на гоголевского Тараса Бульбу. Очевидно, он об этом знал и охотно входил в роль.

— А ну, сынки, повернитесь, — гремел на всю комнату Батя, обращаясь то ко мне, то к Алексею. — И вы, девчата, тоже. Посмотрю, чему научились, какого ума-разума набрались.

Много теплых слов было сказано, много хороших песен спето в тот незабываемый для нас вечер. Павлов стал собираться. Его ждала ночная работа. Откуда-то с с запада шли от наших боевых товарищей новые радиограммы: «Павлову, срочно…»

— Ну вот мы и дома, — тихо проговорила Ольга, когда гости ушли. — Вот мы и дома…

Вскоре назначения в разные части действующей армии получили Митя-Цыган, Евсей Близняков, Семен Ростопшин, Заборонек, Саша-Абдулла. Разыскали своих летчики Валентин Шипин и Анатолий Шишов. Они возвратились в бомбардировочную авиацию.

От всей группы осталось нас трое: Ольга, Анка и я.

Первые дни я был занят неизбежной канцелярщиной. Сто пятьдесят шесть дней в тылу врага с трудом вмещались в скупые строки отчета.

Группа собрала и передала в штаб свыше ста пятидесяти радиограмм о дислокации фашистских дивизий и воздушных эскадр, штабах и аэродромах, воинских перевозках по железным и шоссейным дорогам — примерно двадцать тысяч цифровых групп шифра.

В боевых операциях группа «Голос» уничтожила более ста гитлеровцев, пустила под откос несколько эшелонов, подорвала несколько мостов.

Как мне стало известно позже, командование дало такую оценку деятельности группы:

«Материалы группы «Голос», действовавшей в чрезвычайно трудных и сложных условиях, были исключительно точны и важны; все разведданные были подтверждены боями».

На этом можно было бы закончить наш рассказ об операции «Голос». Но считаю своим долгом дописать еще одну, очень нелегкую для меня страницу.

Перед тем как составить отчет о деятельности группы, я написал на имя Павлова рапорт, в котором впервые сообщил командованию о своем аресте и побеге, подробно изложил обстоятельства, при которых оказался в руках гитлеровцев.