Страница 58 из 65
Вот к этому шоссе и держала путь группа немецких беглецов, среди которых был Сиверс, когда они были взяты в плен танковым батальоном Красной Армии с десантом пехоты. Их выдала не только городская одежда, но и пожилой толстячок, служивший при оккупантах заведующим народным домом. Решив сразу повиниться, он стоял в стороне, рядом с молоденьким офицером, пальцем указывал на беглецов и что-то увлеченно рассказывал ему. Солдаты были, в основном, молодыми парнями в заляпанных грязью плащ-палатках, в ботинках с обмотками и мятыми полевыми погонами. Сиверс тогда не испугался этой встречи: впервые он увидел лица сыновей тех, кто выпихнул его из родного дома. А они рассматривали беглецов с любопытством и откровенным презрением. Потом их подвергли обыску. На войне все солдаты одинаковы по части пленных трофеев — считают себя единственными распорядителями их вещей и жизней. В результате все беглецы лишились часов, колец, бритвенных приборов, портсигаров, зажигалок, бумажников и прочей мелочи. Высокий, заросший черной щетиной кавказец, немного смущаясь, отобрал у Сиверса карманные часы, портняжный несессер и колоду карт в кожаном чехле. Старший лейтенант — политрук десантной роты — не позволил другой группе солдат произвести повторный обыск и со словами «дважды подряд овцу не стригут» прогнал их. В знак благодарности Сиверс подарил ему ручку-самописку, уцелевшую после первого обыска. Потом, почти перед самым порогом Лефортовской тюрьмы, с хамскими увертками, под предлогом обыска он был ограблен мелкой сошкой из надзирательского персонала.
Причем он молился за тех солдат, взявших его в плен: другим не повезло еще больше. Так, при въезде в село, куда их под конвоем доставили на сборный пункт, он увидел тех троих, которые первыми покинули группу. Они лежали ничком в кювете, рядом — их выпотрошенные рюкзаки. По коричневому, с желтыми ремнями, Сиверс опознал одного из трех, еще вчера живых и здоровых, а ныне не погребенных, лежащих под этим мелким осенним дождем. Где-то на краю села, выводя что-то веселое, играла гармошка. Жизнь шла своим чередом: у кого-то было короткое веселье, а кто-то лежал в кювете, подогнув ноги. Судьба этих трех несчастных не давала ему покоя. Кто распорядился их жизнями — никто теперь не узнает. Да и откуда ему было знать, что уход немцев породил откровенный бандитизм, лжепартизанство среди бывших полицаев и примкнувших к ним разных темных личностей. Вооруженные, они сбивались в стаи, грабили и убивали всех, кто встречался на пути.
Новых привели и заперли в холодном сарае до следующего дня. Еще там, в сарае, холодной сентябрьской ночью Сиверс с горечью осознал свою ненужность в этом мире и поэтому во время следствия даже не пытался искать лазейку для оправдания своей службы у оккупантов и без сожаления готовился к высшей мере или «четвертному» каторжному сроку, что было почти то же самое, с прибавкой к его пятидесяти четырем годам. И, не терзаясь боязнью исчезнуть, он готовил себя к худшему. Встречу с Куракиным Сиверс принял за знак судьбы, хотя предложение оказать им помощь и выступать в роли разоблачителя тех, с кем он еще недавно встречался, сидел за одним столом, с кем вместе получал оккупационные марки, — переживал мучительно трудно. Все его существо протестовало против такого предложения. Воспитанный в классической гимназии, где презирались наушничество и фискальство, он ужаснулся той роли, какую ему готовил Куракин, и уверял того, что по складу характера он не охотник и у него могут возникнуть симпатии к теснимым и преследуемым. Куракин, тоже в прошлом гимназист, знакомый с кодексом чести тогдашнего юношества, терпеливо и настойчиво вел свои беседы, подтачивая застарелый романтизм Сиверса. А потом ознакомил бывшего советника с розыскными делами на бывших подручных абвера, полиции, полевой жандармерии, где были собраны материалы о сотнях замученных, убитых, о массовых экзекуциях в деревнях за то, что многие были недовольны установленными порядками, произволом, исходившим от оккупационных властей или их пособников. И Сиверс стал по-другому слушать своего собеседника, обнаружив, что тот проявляет сочувствие к несчастным жертвам. Куракин понимал душевное состояние своего заложника и без всякого нажима, постепенно знакомил его с достоверными сведениями о черных делах карателей.
Раньше Сиверс полагал, что подпольные силы Совдепии скоро выдохнутся, не имея поддержки среди населения. Но ошибся в своих предположениях, и не только он! Вся власть «нового» порядка многого не учла — просчиталась! Они считали, что, настрадавшись от гражданской войны, коллективизации, свирепых репрессий, народ этой страны, не любивший собственную власть и подчинившийся только ее силе, проявит покорность и согласие на новые порядки. Однако народ долго присматривался к ним и понял, что хрен не слаще редьки, и решил, что будет жить хоть и горькой, но своей редькой. А когда военная фортуна улыбнулась Советам, и, поднявшись почти с колен, их армия стала медленно, но неуклонно теснить захватчиков, тогда, само собой, симпатии уже были на стороне хотя и не любимой, но своей власти! Да и Красная Армия ведь была им не чужая — почти из каждой семьи кто-нибудь служил в ней.
Хотя в народных глубинах были и те, кто не помышлял мириться с советской властью. У них были разные причины пойти против нее: одни ненавидели коммунистов за их жестокую власть, партийную охватность; другие — за наглую бюрократическую уравниловку, нищенскую оплату труда и откровенное вранье о счастливой жизни в стране труда; но больше всего среди них было тех, кто пострадал при раскулачивании, за чуждо-классовое происхождение и за другие прегрешения перед новыми законами. Часть из них добровольно пополнила ряды полиции, жандармерии, карательных отрядов и зондеркоманд и пустила немало кровушки своих сограждан; а теперь оставалось одно — идти с немцами до конца! Они знали, что им несдобровать при встрече с Красной Армией. Ходили слухи, что военные трибуналы частей получили приказ — к пойманным полицейским, карателям и активным пособникам немцев применять апрельский Указ от 1943 года — казнь через повешение.
Сиверс таким не сочувствовал: его возмущала их жестокость и беспощадность к забитому и бесправному сельскому люду, страдающему от поборов оккупантов, а по ночам — от хозяйничанья партизан. Совесть говорила ему, что он тоже был пособником и, определенно, мог бы избегнуть службы у оккупантов, но добровольно пришел, поддавшись соблазну рассуждений в кругу своих знакомых о создании новой России с помощью немцев. Свой приход к ним Сиверс считал самой большой ошибкой в жизни! Как ему теперь хотелось покаяться, выложить все, что было на душе, услышать слова сочувствия и заплакать, как в детстве на исповеди, горячими слезами раскаяния. Но, увы, он убедился в том, что здесь, в Совдепии (продолжая так называть ее по эмигрантской привычке), не осталось места ни духовнику, ни самому понятию покаяния. И, глядя на молодые лица попутчиков-офицеров — многим из них не было и сорока, — он понимал: они новая поросль — воспитанники новой власти. У них не возникнут сомнения в правильности выбранного ими пути, им будет неведомо покаяние, сострадание. Они уверовали в торжество коммунизма, солидарность трудящихся, гениальность своего Вождя и непобедимость их армии! Как все для них просто! Не усложняя своей жизни накопленными человечеством понятиями о добре и зле, они разом отменили содержание запутанных вековых споров; пришли к ясной и понятной мысли — кто не с нами, тот против нас, и никаких колебаний! Просто и без затей! Выживают только те, кто согласен с нами, — другим нет и не будет места рядом! А все, кто сомневался и колебался, — они тоже будут за бортом.
Сиверс не принял бы такой философии. Поэтому у него не было зависти к их свободе и благополучию. Они шли своей дорогой и были довольны жизнью, не ведая другой. «Интересно, — подумал он, — если бы я раскрылся перед ними и признался, кто я есть? Скорее всего, они выбросили бы меня из самолета». Но рядом был его ангел-хранитель, он бы не допустил самосуда! Сиверс еще на аэродроме заметил, как трое старших офицеров многозначительно посмотрели на Куракина и его кожаный реглан без погон и зашептались, выражая на лицах уважение и почтительность. Они-то знали, что такое отклонение от формы одежды позволялось только особистам не ниже полковника и генералитету. Со времени ареста, тяжелого тюремного содержания и нудного следствия Сиверс видел вокруг только равнодушно-ненавидящие взгляды охраны, надзирателей, следователей. Раза два он мельком уловил в глазах часовых что-то похожее на выражение жалости. И только Куракин при первой же их встрече посмотрел на него другими глазами; в них было сочувствие.