Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 39 из 49



— А вы уверены, что вам есть куда идти? — спросил месье Бажу. — Меня это не касается, и я вас ни о чем не спрашиваю, но все-таки…

Я уверил его, что у меня есть приемный отец, который сейчас в отъезде, но скоро вернется и будет очень беспокоиться, если не найдет меня дома. Настал день, когда я отправился в обратный путь, и все семейство вышло на дорогу проводить меня. Месье Бажу в своем неизменном колпаке, Плюха с компрессом на заду и мадам Бажу в юбке в синий цветочек, которая колыхалась на ветру.

— Мы будем ждать вас! — кричала мадам Бажу. — Приходите поскорее вместе с отцом!

Супруги были искренне растроганы, а Плюха глянула на меня без особого восторга и воспользовалась моментом, чтобы в очередной раз содрать компресс. Уже издали я видел на фоне неба, как две черные фигурки, размахивая руками, бегут за удирающей собакой. К пяти вечера я был в Париже и пошел прямиком на улицу Принцессы. Консьержки на месте не оказалось. Около подъезда стоял какой-то человек и читал спортивную газету. Я поднялся в квартиру. Все окна там были закрыты, ставни опущены; солнечные лучи, пробивавшиеся сквозь щели, увязали в пыли; в гостиной на столе так и остались объедки и грязные тарелки тенора и Рапсодии, на полу валялась салфетка, которую в спешке отшвырнул итальянец… Я открыл окно, солнце брызнуло сквозь облако пыли на роскошную мебель, я услышал женский смех. Потом я открыл ставни в спальне старика; щекастые толстозадые ангелы на балдахине приветственно трубили в трубы. Но комната опустела: барахолка исчезла; ни шляп, ни пальто, ни пиджаков на гвоздях и креслах, ни открыток на стенах, ни разбросанной повсюду рухляди — видимо, старик убрался отсюда. Наверно, заезжал забрать свои драгоценные «личные вещи», без которых не мог жить. Я улыбнулся, и мне снова очень захотелось увидеться, поговорить с ним… В коридоре скрипнула половица, но я не обратил внимания — она часто скрипела сама по себе, по привычке, тоже ведь старая… Но скрип повторился, уже громче, я вскочил, обернулся. По коридору кто-то шел — тяжелые, чужие шаги приближались, кровь бросилась мне в лицо, тонкий плаксивый голос прозвучал в ушах: «Чую, паленым пахнет, ох, чую!»

Часть третья Старик

I

— Сигарету?

Инспектор вынул из кармана синюю пачку «Голуаз», сунул одну штуку мне в рот, дотронувшись рукой до губ, и дал огня. Это была моя первая французская сигарета за много лет.

— Я не Жоановичи[16], — сказал я.

Сыщиков было двое. Один, толстый, седоватый, с шерстяным шарфом на шее, сидел на мягкой козетке Людовика XV — грузная туша на розовом шелке выглядела ужасно нелепо. Прямо у него над головой, на стене, папа римский предостерегающе (как мне казалось) воздевал перст. Четыре любезных Вандерпуту классика с каменным бесстрастием застыли по углам. В красивом каминном зеркале отражался профиль инспектора; фетровая шляпа, сигарета в углу рта, тяжелые черты лица — весьма красноречивый портрет в лепной позолоченной раме. Его напарник — молодой, стройный, со вкусом одетый. От него пахло нафталином — был первый по-настоящему теплый день, и он, должно быть, достал по такому случаю из шкафа свой летний костюм. Он непрерывно курил и время от времени бережно, кончиками пальцев приглаживал волосы. У меня вдруг возникло чувство, что где-то я уже видел этого человека: он вот так же стоял, прислонившись к стене, с таким же невыразительным лицом, так же поправлял волосы.

— Я не Жоановичи.

Инспектор, пожевывая окурок, осмотрел ширму: на ней нагие воины в шлемах стояли на запряженной львами колеснице и победно трубили в трубы. Потом вздохнул и сказал:

— Лучше бы не геройствовал, а поплакал, что ли…

— После вас, — сказал я.

Они толкнули меня в кресло, так что я буквально утонул в нем. Мне было страшно жарко, от не по погоде теплого пальто и шарфа, да еще и от страха. Все сильнее тошнило, видно, что-то не то съел за обедом. Шляпа валялась на полу — упала, когда я, больше из принципа, пытался вырваться из рук инспектора.

— Ну, так где он? — спросил тот, что помоложе.

— Жоановичи? Говорят, он подкупил полицейских и они помогли ему перейти границу.

Молодой отвесил мне оплеуху. Инспектор поморщился:

— Поаккуратнее, Фримо! Он еще малолетка… и в общем-то ни в чем не виновен.

За окном послышались голоса: две служанки переговаривались с этажа на этаж, одна засмеялась. Молодой сыщик закрыл окно. Меня вдруг наполнило удивительное веселье и бодрость, я почувствовал облегчение, словно сбросил самого себя, как тяжкое бремя, и стал свободным.

— Где Вандерпут?

Наверное, в гостинице. Небось устроил там с комфортом свой жестар-фелюш на спинке стула, а сам сидит на кровати в жилетке с торчащими уголками в обнимку с чемоданчиком. Старая развалина, которой давно пора на свалку.

— Не знаю.

Инспектор сунул мне в лицо сафьяновую записную книжечку:

— Узнаешь вот это?

— Нет.

— А имя Кюль тебе что-нибудь говорит?

— Нет.



Инспектор поерзал на козетке. Ему, видно, было очень не по себе.

— Твой отец погиб в партизанском отряде в Везьере, — сказал он.

— При чем тут мой отец! Оставьте его в покое.

— Твой отец был герой, — сказал молодой.

Он как-то подтянулся, приободрился. Конечно, он же понимал, в какую играет игру. Я тоже понимал. Они знают про банду и хотят меня расколоть.

— Ты знаешь, почему мы ищем Вандерпута?

— Ничего я не знаю. Я вообще тупой, ничего не соображаю.

— Ну так мы тебе расскажем.

— Вот-вот. Объясните, в чем дело.

— Дураком прикидывается, — сказал молодой. — Чтоб он два года прожил со стариком и ничего не знал… Как же!

Но инспектор не был так уверен.

— Сомнение — в пользу обвиняемого, — сказал он.

Он порылся в кармане и бросил мне на колени пачку фотографий. Теперь, когда речь уже не шла о моем отце, мне было не так плохо. Но я оставался начеку. Подозревал подвох. Я не глядел на фотографии, не прикасался к ним. У меня свело живот, тревога подступала к горлу. Мне стало ясно: дело не во мне, они пришли не за мной. Смутное предчувствие холодными тисками сжало сердце. Фотографии так и лежали у меня на коленях. Маленькие карточки, как для документов. Я по-прежнему не решался их тронуть. И сам сидел не шевелясь, вжавшись в кресло. Капли пота стекали с висков.

— Восемнадцать человек, — сказал инспектор. — Так знал ты или нет? — Он поежился. — У меня сын такой, как ты, и мне хочется верить, что ты не знал… Это фотографии патриотов, которых Вандерпут выдал немцам во время оккупации.

Я услышал, словно издалека, слабый дрожащий голос:

— Не может быть!

Голос приблизился, окреп, превратился в крик:

— Неправда! Врете вы! Хотите, чтобы я попался!

Я вцепился в подлокотники кресла и повторил уже спокойно:

— Неправда. Мало ли что можно придумать…

Инспектор сдвинул языком окурок и сказал:

— Послушай, что тут написано.

Он открыл сафьяновую книжечку. Ему тоже было жарко — он размотал свой шарф и сдвинул на затылок шляпу. Я уставился на книжечку и подумал о конверте, который Кюль передал мне перед смертью, а я отнес на почту в Фонтенбло. Инспектор, не убирая прилипшего к губе окурка, стал читать:

— В этой записной книжке содержится детальный, с точностью до дня, отчет о содеянном Густавом Вандерпутом, ныне проживающим в доме номер 227 по улице Принцессы, в квартире Жана-Франсуа Марье, погибшего в немецком концлагере. Состоя в течение пятнадцати лет в дружеских отношениях с вышеуказанным господином, я имел возможность проследить за развитием событий, о которых имею честь сообщить, с 22 декабря 1941 года, когда Вандерпут вступил в ячейку Сопротивления «Улей», и вплоть до Освобождения. С первых дней оккупации Вандерпут твердил: «Теперь или никогда. Давайте оба примем участие! Я всегда был одиночкой, сидел в своей норе, но, думаю, на этот раз пришло время… как бы это сказать?.. объединиться с другими людьми. Что скажете? По-вашему, я смешон? Знаю-знаю, в моем возрасте, с моими болячками… Но мне кажется, я еще на что-то могу сгодиться. Еще есть надежда». Наверное, примерно то же самое он рассказывал человеку, с которым я его свел… и чью квартиру он до сих пор занимает. Он говорил искренне, похоже, это действительно был его последний шанс сделать что-то полезное, и, хотя поручить ему серьезное дело вряд ли было возможно, его все же взяли, из жалости… — Инспектор вздохнул, удрученно посмотрел на меня и стал читать дальше: — Все как-то сторонились, недолюбливали его, но он брался за любые, даже самые мелкие дела, так что его услугами продолжали пользоваться. Он, верно, очень страдал из-за того, что внушал всем чуть ли не физическое отвращение. И прозвище себе выбрал неспроста: назвался Крысой. Именно это он всю жизнь с горечью читал во взглядах окружающих. Впрочем, и внешность его… суетливая походка, сутулая спина, дрожащие усы… словом, прозвище ему подходило… Крыса проявил изрядные способности к подпольной работе, как будто всю жизнь ничем другим не занимался. Ему доверяли все более и более важные задания, а через год он стал одной из ключевых фигур подпольной организации. Он все знал, во все вникал и словно бы преобразился. Это его очень радовало. «Я стал другим человеком, — говорил он. — И даже помолодел, вы не находите?» Я молчал и ждал, что будет дальше. Седьмого января 1943 года Вандерпута арестовало гестапо. Но очень скоро его отпустили — он назвал место и дату совещания руководителей подполья, которое должно было состояться в Карпантра, и согласился сотрудничать с немцами…

16

Жозеф Жоановичи (1905–1965) — по происхождению румынский еврей, торговец железным ломом, который во время оккупации поставлял металл немцам, а также снабжал им отряды Сопротивления и, возможно, был агентом Коминтерна. В 1949 г. осужден на пять лет тюремного заключения за коллаборационизм.