Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 73 из 86



Я выдумал мальчишескую забаву. Не оставил ее и в юности. Я ловил солнце. Упрашивал солнце. Уговаривал солнце. Искал.

Я не хотел с ним расставаться. Я хотел найти ему место. Выжечь это место в себе. И не расставаться во все дни. Во все дни видеть. И я верил – все в жизни сбудется. И самое главное – Жизнь! Я боялся потерять ее. Не Жизнь, а то, что видел, чем дышал, что выбеливало мои мальчишеские волосы.

Жизнь! Горячая, быстрая, жаркая, жадная!..

И я старательно выжигал себя этими солнцами-чувствами. Я хотел вплавить его в себя. Я верил, что с ним всегда буду таким, каким был в юности. И юность войдет во все мои годы. Даже самые последние…

Солнце научило меня не беречь себя. Просто жизнь – это еще не вся полнота чувств, не все дни и не все удачи. И я искал свое солнце. Оставался верен этому солнцу. Свершениям солнц.

Я пренебрегал счетом лет. Я старался видеть свои солнца. Всегда видеть…

Когда мы вышли, небо уже светлело по-вечернему. И облака, очистив небо, застыли у горизонта. Заря перебирала свои краски. А когда мы, миновав, наконец, уличные пробки, добрались до цирка, солнце уже не было видно даже между домами. Желтовато тлела неподвижная полоска облаков.

– Будет хороший материал, – сказал Гребнев, запирая автомобиль. – Как пить дать, будет.

Цирк пустовал наполовину.

– Жаль, диктофон дома,-сказал Гребнев. – Ждет меня здесь работенка. Как пить дать, ждет.

Мы опоздали к началу и, когда вошли, первое, что увидели, – это весы, на которых стоял Торнтон. Его взвешивали.

– Сто семьдесят семь килограммов триста граммов! – объявил переводчик.

Цирк засмеялся, зашикал, засвистел. Служитель принес и откупорил литровую бутылку кока-колы. Торнтон отпил и показал большой палец. Он разгуливал по арене и рассказывал о себе. О своем детстве-впятнадцать лет он весил сто десять килограммов. О победах на чемпионатах. О рекордах, которые свели с ума всех знатоков. О том, что он разбудил спорт своими рекордами, но, к сожалению, об этом умалчивают. Потом стал рассказывать о своих ногах. О самых сильных в мире ногах. О том, что каждая застрахована на полтора миллиона долларов. Он поочередно поднимал ноги и шлепал по бедрам. Вяло болтались мучнисто-белые зажиревшие мышцы. Хлопки звучали мокро, липко. Одышка мешала ему. Он дышал часто и громко.

– Ричард не женат, – рассказывает цирковой переводчик. – У него кроткий характер. Он любит молоко, сладкие пирожки. Мебель для него изготовлена фирмой «Фосс и Сазерленд». Его любимый композитор – Эллингтон. Он обожает киноактрису Сузи Бакли. Всем напиткам предпочитает кока-колу…

Торнтон всегда был громоздок. Но с возрастом мышцы исчезли под наслоениями жира. Лицо расползлось книзу, утонув в сальной подушке подбородка.

На левой руке та же крага, знакомая по фотографиям. Семнадцати лет он сломал руку и с тех пор крагой страхует кости. Я помню, тогда мы спорили, поднимется ли он после открытого перелома левой руки. Торнтон поправился и показал свои лучшие результаты.

Мне кажется, я видел его уже сотни раз. Те же курчавые черные волосы, но с заметной проседью. А улыбка белая, как на юношеских фотографиях…

Торнтон расставляет ноги, и переводчик портняжным метром измеряет окружность бедра. Сто сантиметров!

Ноги не сходятся. Торнтон идет медленно, закатывая ногу за ногу, отдуваясь.

– Рекорды требуют жертв, – говорит переводчик. – Больше пятисот метров в день Ричард не в состоянии одолеть. Зато это самые мощные ноги, на каких когда-либо держался человек!..

Живот дрябло колышется, когда Торнтон сосет из горлышка кока-колу. Руки кажутся короткими из-за чрезмерной толщины. И тут только я замечаю, как он одет. Ни ногах ботинки, совсем как женские сапожки. В каблуках, наверное, сантиметров по пять. Красный берет с помпоном сутенерски сдвинут на бровь. На плечах нелепая коротенькая курточка с кокетливыми застежками.

– Ну и чучело! – шепчет Гребнев. Переводчик объявляет: «Вот в этой штуке сто килограммов! Уникальнейший трюк!»

Торнтон принимает к плечу гантель с металлической подставки. Упирается свободной рукой в бок и, отклонившись, выдавливает гантель. Жим нечистый – это старинное цирковое выкручивание. Но все равно нагрузка велика.

В юношеских мечтах я сотни раз встречался с Торнтоном. Я бредил необыкновенными людьми и большими странствованиями – Жизнью. И я привязался к силе. К силе, которая исключает смирение. Каждое утро я встречал солнце. И во всех лицах людей я видел это солнце.



Я хотел всегда быть в движении, хотел измерять назначения солнц, а жизнь скупо вела счет всем дням и ночам. Она не выдерживала ритма моих желаний, жадность моих желаний, напора усталостей. И я стал отрицать слабость. Я стал жить не в ладах с этой бухгалтерией дней, ночей, усилий и трудных дорог…

Торнтон садится на стул, пытается расшнуровать ботинки, но мешает живот. Он подтягивает ногу рукой.

Я уже знаю: сейчас станет приседать. Когда Торнтон сломал руку, других упражнений, кроме приседаний, для тренировки не осталось. Он «качал» ноги так часто, сколько поспевали отходить мышцы. Чтобы не терять время, он установил станок в спальне. А в спальне Торнтон приседал без обуви. Именно тогда он заложил в ноги ту силу, которая стала основой будущих побед.

Торнтон говорит в микрофон: «Господа, вот чек!» Он роется в заднем кармане шерстяных трусов.

«Чек на двадцать одну тысячу долларов! – говорит за ним переводчик. – Очко! Понимаете, очко?! Кто повторит трюк, может забрать чек!..»

Торнтон, сбычась, оглядывается: «Ну, господа?!» Выкладывает чек, прихлопывая ладонью.

Свет гаснет. Белый луч нащупывает бумажку. Рядом неясно шевелится белая громада – это Торнтон. Он смеется. Странный утробный смешок.

– Один человек имеет шансы повторить мой номер!.. – Торнтон называет мое имя.

– Ну бродяга! – шепчет Аркадий.

Вспыхивает свет. Кто-то толкает меня в бок. Я оглядываюсь. Это Гребнев. Он никого не видит и не слышит. Мелькают страницы блокнота.

– Не очень-то старайся, – бормочет Аркадий в сторону Гребнева. – Грыжу наживешь.

– Заткнись, Аркаша.

– Смотри…

Торнтон, раскачиваясь, идет к станку. Вместо штанги там ось с чугунными колесами. Режет глаз белизна полуобнаженного тела.

– Пятьсот пятьдесят семь килограммов восемьсот граммов!-объявляет переводчик.

– Сколько? – шепотом переспрашивает Гребнев. Аркадий ухмыляется: «А ты руку подними и спроси».

– Чего ты взъелся?

– Это же Торнтон! Понимаешь, Торнтон! Пиши о ком хочешь, но Торнтона не трогай! Пиши о других, пиши, не жалей, но его не трогай!..

– …Ну, кто? – говорит Торнтон. – Ведь двадцать одна тысяча! Маловато? За большую согласитесь? Называйте цифру и пробуйте, а? Что же вы?! Смотрите, чек!.. Значит, нет. Значит, опять мне, господа? Все по справедливости, да? Ну разделите же кто-нибудь со мной эту радость!

Торнтон поднимается на помост, набрасывает на плечи стеганую прокладку. По-штангистски безвольно бросает руки вдоль тела. Потом коротко захватывает воздух и взваливает на плечи ось. Пятится. Со свистом и бульканьем вырывается дыхание. Торнтон ступнями опробывает пол. Лицо раздувается, темнеет кровью. Среди шепота, шушуканья и шелеста конфетных оберток я слышу этот надсадный хрип. Хрип окаменевшей плоти, плоти, которая жаждет воздуха, прорывается к каждому глотку воздуха.

Торнтон проваливается вниз. Он именно проваливается, чтобы спружинить ногами. В какое-то мгновение вес выбивает поясницу. Ось гнет его вперед – из этого положения не встать, если еще немного упустить вес. Но Торнтон выводит тяжесть. Выпрямляется и неверным куцым шажком возвращается к станку. Точным движением освобождается от тяжести. Выдавливает улыбку. Лицо в каплях пота, рот открыт. Он мотает головой, стряхивая пот. Тут же наклоняется, растягивая позвоночник. Потом пьяно бредет к столу. Курточка липнет к плечам, темнеет потом. Он вытирает лицо, швыряет полотенце.

В динамиках марш из оперетты «Хэлло, Долли!».