Страница 4 из 45
Однако настал день, когда я узнал о настоящем чуде, которое произошло в небе.
Это случилось в двадцать шестом году. Мне было пять лет, и я бы, конечно, не запомнил дату, если бы событие, о котором пойдет речь, не стало достоянием истории. Эта фотография обошла первые полосы газет: на фоне черно-белого неба, неподвижного, как театральный задник, в воздухе парил, ни на что не опираясь, загадочный зверь с деревянными крыльями. Это был самолет под названием «Плюс Ультра». Два легендарных испанских летчика, Рамон Франко и Хулио Руис де Альда, вместе с механиком Пабло Радой перелетели океан на сооружении из досок и тряпок, ну и с мотором внутри. Геройский подвиг покрывших себя мировой славой первооткрывателей неизведанных воздушных путей и все такое. Не помня себя от восторга, я стянул газету, вырезал фотографию и спрятал подальше. Этот сложенный вчетверо клочок бумаги, который я хранил под матрасом, стал моей первой — и долгие годы единственной — собственной вещью, первой игрушкой мальчика, который до этого дня не умел мечтать. В тишине и темноте огромной общей комнаты, пока мои товарищи спали, я принял решение: я стану прославленным летчиком, настоящим героем, первопроходцем воздушных маршрутов, о существовании которых никто и не догадывается. Я перелечу через океаны, чтобы соединить континенты, народы, людей… Я буду летать, и этот бескрайний мир станет моим!
Целых десять лет эта мечта помогала мне выжить и давала мне силы. Мечтая о полетах, я пережил конец двадцатых годов и начало тридцатых, простился с детством и стал подростком.
Судьбу тех, кому исполнилось пятнадцать, решал обычно директор приюта. По своему разумению он заносил имена выпускников в одну из двух колонок списка: первая колонка — в казарму, вторая — в семинарию.
В тот день решающего выбора за спиной директора угрожающе возвышались две кучи одежды: в одной — военные мундиры, в другой — сутаны. Облачение это было ненастоящее, его сшили для нас монахини. Моя неразговорчивость, моя склонность к уединению (наедине с собой я мог без помех отдаться мечтам о полетах) были истолкованы как религиозное призвание, имя мое вписали во вторую колонку. Разумеется, моим желанием никто не интересовался.
Если не считать нескольких прогулок по окрестностям, я никогда еще не покидал приюта. В тот летний день тридцать шестого года меня вместе с тремя такими же сиротами вышвырнули в большой мир; обшарпанный автобус вез нас навстречу туманному будущему. Шоссе, по которому мы ехали, соединяло городки и поселки со столицей нашей провинции; в этой самой столице, в Авиле, я никогда не бывал. Я вез с собой сумку со скудными пожитками, среди которых была и та самая черная сутана. Мои товарищи жались друг к другу на передних сиденьях, словно желая отгородиться от остальных пассажиров, мне же хотелось побыть одному, и я сел в самом хвосте. Чтобы придать себе мужества, я взглянул на свой талисман — вырезку с фотографией чудо-самолета. Какое там! Слезы страха и отчаяния подступили к глазам, и я неудержимо разрыдался. Эти слезы и решили мою судьбу.
Откуда-то возник носовой платок — выцветший, но чистый. Схватив его, я поспешно утер слезы; затем поднял глаза.
Передо мной стоял один из моих одноклассников. Услышав, что я плачу, он подсел ко мне. Это был тихий, неразговорчивый мальчик — такой же неразговорчивый, как я; за все эти годы мы едва ли перекинулись парой слов.
— Эй, ты чего? — встревожено спросил он.
Глаза у него тоже были красные, и я чуть воспрянул духом. Мне нужно было кому-нибудь довериться.
— Не хочу я в священники. Я солдатом быть хочу, — приврал я. Вовсе я и не хотел в солдаты, но надеялся попасть в авиацию — тогда бы исполнилась моя мечта.
Мальчик посмотрел на сутану, выглядывавшую из моей сумки. Сам он уже переоделся в импровизированную военную форму.
— А вот я бы лучше священником стал, — сказал он. И, похоже, в отличие от меня, совершенно искренне.
Наверно, мы подумали это одновременно. Нам даже не пришлось ничего объяснять друг другу. На смену комку в горле пришло лихорадочное возбуждение: действовать!
Незадолго до Авилы, на последней остановке в какой-то деревушке, мы с моим новым другом вышли из автобуса и в кафе на площади зашли в туалет. Когда мы вернулись в автобус, на нем была моя сутана, а на мне — его военная форма. Выглядел я в этой форме довольно нелепо — она была мне мала.
Вскоре автобус уже въезжал в город. Наши дороги вот-вот должны были навсегда разойтись. Я засунул руку в карман брюк и извлек оттуда запечатанный и сложенный вчетверо конверт, который дали мне монахини. Мой друг взглянул на него, порылся в своем узелке и вытащил из него такой же конверт — правда, не измятый, без сгибов. В конвертах были рекомендательные письма от директора приюта, адрес, по которому каждый из нас должен был явиться, и карточка, на которой значились имя (на моей — Хавьер Альварес), возраст и кое-какие другие данные. Мы обменялись конвертами. Я судорожно сглотнул слюну, это я хорошо помню. Не знаю, отчего мне стало не по себе — оттого ли, что в этот миг я отказался от своего имени, от своей судьбы, или оттого, что понял: это новое, чужое имя, эта чужая судьба теперь мои навеки.
Никто ничего не заметил — ни водитель, ни пассажиры. Нашим перепуганным товарищам, озабоченным собственной судьбой и первой встречей с большим миром, тоже было не до нас. Я был никто и мой сообщник — тоже. Нас попросту не существовало. А раз так, кому какое дело до того, что мы с ним обменялись именами и судьбами?
На прощание мы с ним крепко обнялись. Я испытывал сильное, незнакомое мне чувство — будто мы с ним заодно против целого мира. Наверное, догадался я, это и есть та самая дружба, о которой столько раз упоминали учителя и монахини, никогда толком не объясняя, что же это, собственно, такое.
Надо же, какой она оказалась короткой, эта моя первая настоящая дружба, думал я, глядя вслед товарищу, отправившемуся на поиски семинарии. Я пожелал ему удачи. И себе тоже.
Прощай, падре Хавьер, будь счастлив!
Я открыл конверт, предназначавшийся моему другу, и прочитал адрес казармы и имя капрала, к которому мне следовало обратиться. Туда я и направился, то и дело спрашивая дорогу у прохожих.
Час спустя, когда жаркое солнце уже перевалило за полдень, я очутился перед большим зданием из серого камня. По бокам входной арки стояли две будки, в каждой по часовому. Посреди большого двора, окруженного хозяйственными постройками, был врыт флагшток с испанским флагом — красным, желтым и лиловым; раньше я видел этот флаг на плакатах и открытках, да еще в особо торжественных случаях, по большим праздникам, когда директор приюта велел вывешивать флаг во дворе.
Я глубоко вздохнул и подошел к воротам.
Один из часовых бесцеремонно остановил меня.
— Эй, парень! Ты куда это?
— Я из приюта Сан-Хуан-де-Дьос, — объяснил я, будто это место было центром Вселенной и каждый обязан его знать.
Часовой ухмыльнулся и переглянулся с напарником. Форма у них была настоящая, и я густо покраснел, устыдившись своего маскарадного костюма, хоть и с любовью сшитого, но все равно нелепого. Вдобавок она мне мала была, эта невзаправдашняя форма, — в общем, то еще зрелище.
Я протянул солдату свой конверт. Тот открыл его, пробежал глазами письмо.
— А, понятно… Значит, так… Тебя как звать-то, парень? — спросил он, не отрывая глаз от бумаги, машинально, а не потому что заподозрил что-то. Он и представить себе не мог, что я не знаю, какое имя значится там, в той бумаге. Я и не сообразил туда заглянуть. Это же надо быть таким идиотом… Я молчал, проклиная себя; сердце билось уже где-то в горле, лицо залило жаркой краской.
— Да что это с тобой такое? Ты что, имени своего не знаешь?
— Я из приюта Сан-Хуан-де-Дьос, — тупо повторил я. Меня трясло от ужаса. Вот сейчас из-за такой ерунды мой обман раскроется, меня отправят в семинарию, и все — прощай, мое летное будущее, прощай, слава.
— Тихо вы! — вдруг прикрикнул на нас другой часовой. — Полковник едет!