Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 30 из 45

Мне так и не удалось достоверно выяснить, был ли это наш с Пепе планшет. Но, думаю, Пепе рад был бы узнать, что он не зря погиб. Что поступок, который он совершил не раздумывая, в те ноябрьские дни тридцать шестого помешал фашистским войскам ворваться в Мадрид, сровнять его с землей.

Я открыл глаза: солнце светило вовсю, стояло утро восьмого ноября. Город праздновал победу. Да, Варела продолжал штурмовать столицу. Но жители Мадрида совершили чудо. «Они не прошли!» — с сильным акцентом выкрикнул кто-то. Это был француз, боец интербригады. Город не сдавался. Они не прошли. И не пройдут. Не должны пройти.

Теперь я мог рассказать тебе о победе, хоть и знал, что эта новость не утешит тебя. Ничто не сможет тебя утешить после гибели Рамиро. И все-таки ты должна была узнать правду. И я поспешил на площадь Аточа.

Поднявшись по лестнице, я остановился на площадке третьего этажа. Дверь в квартиру дона Мануэля была не заперта, и я заглянул внутрь.

Старик сидел в гостиной, в своем любимом «читальном» кресле, понурившись, задумавшись о чем-то. Таким подавленным я еще никогда его не видел; что-то зловещее было в его молчании. Казалось, ему все на свете безразлично, кроме колыбельки из ивовых прутьев, стоящей возле кресла — так, чтобы до нее можно было дотянуться рукой. В колыбельке мирно спала маленькая Констанца. Удивительно, как ей удавалось спать так безмятежно посреди ужаса, в котором все мы жили.

— Дон Мануэль, — пробормотал я (неужели им уже сообщили о гибели Рамиро?). — Вы уже знаете? Победа… Славная победа…

Дон Мануэль обернулся, скользнул по мне взглядом и вновь уставился в пустоту.

— Победа, слава… Будь они прокляты…

Я молчал, потрясенный его словами. Все двери в доме были открыты, в окнах не осталось ни одного целого стекла. Здесь было по-настоящему холодно, еще холоднее, чем на улице.

— Слава — она не приходит одна, Хоакин. Слава — это чудовище, страшное, лживое чудовище, лукавая строчка в учебнике истории, а за этой строчкой — низость, трусость, малодушие и много всего такого, чему и имя трудно подобрать. Ты знаешь, что расстреляли сотни заключенных? Просто ворвались, вывели их из тюрьмы и расстреляли. Вот они, жертвы хаоса, который никому не под силу остановить. Всюду зверствуют, куда ни глянь.

— Вы вроде не рады… Мадрид выстоял, понимаете?

— Я не об этом, Хоакин. Фашистов остановили, и, конечно, я этому рад. Но победа — это всегда грязь. Красивые победы только в детских книжках бывают. Да еще в торжественных речах победителей. А настоящие победы — они, они…

Дон Мануэль словно онемел; я тоже молчал — мне редко удавалось найти нужные слова в разговоре с ним. Тут он закашлялся, — мне показалось, он задыхается, но нет, это он пытался прочистить горло, чтобы сказать мне что-то важное. Все эти разговоры о славе были просто попыткой оттянуть разговор о главном. Он вздохнул. И тут я увидел у него в глазах слезы.

— Констанцы больше нет, — сказал он. Его рука потянулась к колыбели, вцепилась в край. Он разрыдался. — Бедная девочка!





Я подошел к колыбели. Все мои мысли в этот миг были только о тебе. Знаешь ли ты, что твой ребенок умер? Что Рамиро разбился? Твоя боль, боль, что подстерегала тебя, разрывала меня изнутри… Я заглянул в колыбель. Невероятно. Быть не может, чтоб у мертвого младенца было такое безмятежное лицо… И тут малышка вздохнула, причмокнула языком.

— Дон Мануэль! — заорал я, не помня себя от счастья. — Да она ведь жива! Откуда вы взяли, что она…

Дон Мануэль смотрел на меня с горечью, с трезвой безнадежностью. И этот взгляд заставил меня вдруг понять, что он имел в виду. Меня охватил ужас. Я шагнул к нему, затем попытался сделать еще один шаг, но у меня подкосились ноги, пришлось опуститься на стул. Потрясенный, я смотрел на дона Мануэля и ждал: вот сейчас он что-нибудь скажет, растолкует, вот сейчас выяснится, что это неправда.

— Констанца вышла на улицу рано утром. Она совсем отчаялась: за весь вчерашний ужасный день — никаких новостей, ни о Рамиро, ни о тебе. Ей бы после родов полежать, но куда там. Вскоре стали падать бомбы. Одна за другой, как это обычно бывает. Каждый день, целый день напролет… Да так близко — казалось, их бросают прямо на наш дом…

— Но это же неправда, — я выдавил из себя улыбку.

Дон Мануэль уже сам не знает, что говорит. Такого просто быть не может. Ты — и умерла? Бред какой-то.

— Мне сообщила хозяйка лавки. Она видела, как Констанцу сбило с ног, подбросило в воздух. Ее… ее разорвало на куски. Я побежал вниз. Это была она, Хоакин. Констанца. Бедная девочка!

Я встал; почему-то сидя я совсем не мог дышать. Бежать, подумал я. Мне нужно на улицу, подальше от того места, где дон Мануэль повторяет какие-то несусветные вещи. Мол, тебя нет. Как это нет? Как мне в это поверить? Совсем недавно была, а теперь нет? И даже не простилась со мной? Будто тебя ножом отрезали. И теперь ты мертвая, и тебя не будет в моей жизни. Да нет, что за чушь. Кто угодно, только не ты.

Наверное, на улице, среди мертвых тел, все встанет на свое место. Вот сейчас выйду и пойму: все в порядке, ты жива. Да, надо выйти. Но я так и не стронулся с места. Удушье поднялось откуда-то изнутри, в глазах стоял туман. И я наконец понял, что больше никогда тебя не увижу, что тебя больше нет — нигде нет. И провалился в темноту.

Потом точкой света в конце длинного черного коридора возник голос дона Мануэля. В ушах стоял непрестанный, монотонный барабанный бой.

— А ведь она была аристократкой, Хоакин, — откуда-то издали доносился голос старика. — Представляешь? Графиней или герцогиней — что-то в этом роде. Констанца дель Сото-и-Оливарес. От этого самого «дель» она отказалась, когда вышла замуж за Рамиро. Детский поступок, что тут скажешь. Суть человека ведь не в том, есть ли у него приставка к фамилии. Но она так решила. Хотела начать новую жизнь просто Констанцей Сото.

Я открыл глаза. Я лежал на кровати, рядом сидел дон Мануэль. Правда обрушилась на меня, как только я пришел в себя: тебя нет, ты умерла. Бомба убила тебя на площади Аточа. Далекий грохот, похожий на барабанный бой, глухой, сбивчивый, отзывался у меня в груди, от него вздрагивали прутья кровати. Сражение продолжалось.

— Не знаю, как там у вас в приюте проходило первое причастие, — думаю, совсем не так. Для Констанцы устроили настоящий праздник в имении друзей ее родителей, вся челядь и местные крестьяне выстроились там вдоль дороги, ожидая ее приезда, будто это сама королева приехала. Только этот праздник ее не порадовал, нет, скорее, потряс, и отметина от него осталась на всю жизнь. Вот как оно иногда бывает: вместо того чтобы погрузиться с головой в свое счастье — белое платье, королевские почести, — девочка вдруг видит нечто такое, что круто меняет ее жизнь, ее саму. Там был один мальчик. И когда она увидела его, ей стало страшно. За него страшно. «Страшно» — она так и сказала, когда рассказывала мне об этом, уже взрослая. Это был деревенский мальчик, сын кого-то из слуг, рахитичный, с неровно выбритой головой — чтобы вши не заели. Бедняга смотрел на нее во все глаза. Наверное, не мог надивиться на прекрасную принцессу, которая вдруг пожаловала в его нищий, беспросветный мир. Представь себе, Хоакин, двое детей стоят и разглядывают друг дружку… Как просчитать с математической точностью вероятность события, которое глубоко затронет человека и переменит его жизнь? Девочка семи-восьми лет, дочь богатых людей, рожденная для того, чтобы жить отгородившись от мира и ни о чем не печалиться, вдруг видит что-то — и ее мир рушится, и она начинает задавать себе вопросы. Ну и какова математическая вероятность подобного? Один случай из сотни? Из тысячи? Как бы то ни было, именно это случилось с Констанцей дель Сото-и-Оливарес, с нашей Констанцей. Она стала другой. Не сразу, не за день, не за неделю, не за год. Может, даже не за десять лет. Но ход вещей не остановишь. Она стала интересоваться театром, книгами, школами для бедных. Ее интересовало все вокруг, она присматривалась, впитывала новое. Потом стала водить дружбу с прогрессивно настроенной молодежью, и это постепенно отдалило ее от родителей, от слоя, к которому она принадлежала. Познакомилась с Рамиро, вышла за него замуж… Они хотели жить радостно и осмысленно. Смерть — это всегда горе, Хоакин, но причины каждый раз другие. Смерть нашей Констанцы — горе, потому что она еще искала себя, свою дорогу. Искала, понимаешь? Она еще сама не знала, куда идти. Но точно знала одно: рано или поздно эта дорога привела бы ее к таким, как тот мальчик, что смотрел на нее в день первого причастия…