Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 87 из 96



Несмотря на то что в мастерской было холодно, Клод наскоро надел только брюки и туфли и в одной рубашке стоял на лестнице перед своей картиной. Палитра лежала у него в ногах; в одной руке он держал свечу, другою — писал. Глаза его были расширены, как у лунатика, движения точные и деревянные, он поминутно наклонялся, чтобы набрать краску, снова поднимался, и его фигура отбрасывала на стену огромную причудливую тень, а угловатые движения казались автоматическими. Дыхания его не было слышно, и во всей огромной темной комнате стояла пугающая тишина.

Кристина задрожала, она поняла. Опять то же наваждение: час, проведенный Клодом там, на мосту Святых отцов, лишил его сна, привел сюда, сжигаемого желанием вновь увидеть свою картину, несмотря на ночное время. Без сомнения, Клод поднялся на лестницу только для того, чтобы приблизиться к полотну, насытить глаза его созерцанием. Затем, встревоженный каким-нибудь неверным тоном, огорченный подмеченным недостатком, он не мог дождаться утра, схватил кисть, сначала просто для какой-то подправки, а затем мало-помалу увлекся и, все поправляя и поправляя, стал наконец писать как завороженный при колеблющемся от каждого его движения слабом свете свечи, зажатой в кулаке. Его снова охватило бессильное творческое исступление, он расходовал себя, не отдавая себе отчета во времени, не замечая ничего вокруг: он хотел вдохнуть жизнь в свое творение сейчас же, немедленно!

Ах, как Кристине было жаль его, какими скорбными, полными слез глазами она на него смотрела! В первое мгновение она решила не мешать его безумной работе, как не мешают бессмысленным занятиям маньяка. Эту картину Клод никогда не закончит: теперь это было очевидно. Чем больше он упорствовал, тем бессмысленнее становились темные, густо положенные тона и нечеткий, огрубленный рисунок. Даже фон, в особенности группа портовых грузчиков, когда-то нарисованная уверенной рукой, был испорчен, а Клод упирался, желая закончить все, прежде чем снова приняться за центральную фигуру обнаженной женщины, все еще такой желанной и пугающей — этой опьяняющей плоти, которой суждено его погубить, если он снова будет пытаться вдохнуть в нее жизнь. В течение нескольких месяцев он не прикасался к ней кистью; и это успокаивало Кристину, ее ревнивое озлобление утихало, она становилась снисходительной и, пока он не возвращался к этой страшной и желанной любовнице, чувствовала себя не такой покинутой.

Ноги Кристины окоченели на каменных плитках, она уже хотела вернуться в постель, но вдруг почувствовала какой-то внутренний толчок. Сначала она не сообразила, в чем дело, затем внезапно поняла. Набрав краску, Клод широкими взмахами кисти, безумным ласкающим жестом закруглял выпуклые формы; улыбка застыла на его губах, он не ощущал обжигающего воска свечи, капавшего на пальцы; в полной тишине его рука порывисто и страстно двигалась взад и вперед, а огромная темная тень плясала по стене, будто там происходило какое-то грубое совокупление. Клод писал свою Обнаженную Женщину.

Кристина распахнула двери и устремилась вперед. Непреодолимое возмущение, гнев супруги, получившей пощечину у себя дома, обманутой в соседней комнате, пока она спала, толкнул ее в мастерскую. Да, он был здесь с другой, он выписывал ее живот и бедра, как безумец, фантаст, которого стремление к правде ввергало в абстрактные преувеличения: золотые бедра казались колоннами, алтаря, великолепный, не имеющий в себе ничего реального живот расцветал под рукой живописца горящей золотом и багрянцем звездой. Эта ни на что не похожая нагота, превращенная художником в священную чашу, украшенную сверкающими драгоценными каменьями и предназначенную для неведомого религиозного обряда, привела Кристину в ярость. Она слишком много страдала, она не могла дольше терпеть этой измены.

И все же гнев ее вылился только в отчаянную мольбу. Великий безумец-художник был для нее в эту минуту сыном, которого она журила.

— Клод! Что ты здесь делаешь, Клод?! Оставь эти бредни! Прошу тебя, иди ложись, не стой на лестнице, это кончится плохо!

Не отвечая, он снова нагнулся, обмакнул кисть в яркую киноварь, и подчеркнутый двумя штрихами пах зажегся пламенем.

— Клод, послушай меня, идем со мной, умоляю… Ты знаешь, я люблю тебя, ты видишь, как я тревожусь… Вернись, вернись же, если не хочешь, чтобы я умерла от холода и ожидания…

Его блуждающий взгляд даже не остановился на ней. Раскрашивая пупок кармином, он произнес сдавленным голосом:



— Иди к черту! Поняла? Я работаю.

На мгновение Кристина онемела. Она выпрямилась, глаза ее зажглись мрачным огнем, возмущение переполнило это кроткое, очаровательное создание. И она взбунтовалась, как доведенная до отчаяния рабыня:

— Ах, вот как! Так нет же, не пойду я к черту! Довольно с меня! Я выскажу тебе все, что меня душит, что убивает меня с тех пор, как я тебя узнала… О, эта живопись! Твоя живопись! Это она — убийца — отравила мне жизнь! Я предчувствовала это с первого дня нашей встречи, я боялась ее, как чудовища, всегда считала ее ужасной, отвратительной, но женщины малодушны, я слишком тебя любила, я полюбила и твое искусство, и преступница вошла в наш дом! А потом… сколько я из-за нее страдала, как она меня мучила! За десять лет не припомню дня, прожитого без слез… Нет, дай сказать, так мне легче, я должна выговориться, раз уж решилась однажды… Десять лет отчужденности, ежедневного одиночества! Стать для тебя ничем, чувствовать, как ты меня все больше и больше отталкиваешь, дойти до роли служанки и видеть, как эта воровка становится между мной и тобой, отнимает тебя, торжествует и оскорбляет меня… Посмей только сказать, что она не завладела — частица за частицей — твоим мозгом, сердцем, телом, всем существом! Она в тебя въелась, как порок, и пожирает тебя. В конце концов разве не она твоя жена? Не я, а она спит с тобой… Проклятая! Распутница!

Художник, все еще не очнувшийся от своего безумного творческого порыва, пораженный этим пароксизмом великого страдания, слушал ее, но плохо понимал. Она же, заметив, что Клод весь дрожит, как будто его застали врасплох во время распутства, ожесточаясь еще сильнее, поднялась на лестницу, вырвала свечу у него из рук и стала водить ею, освещая отдельные части картины.

— Посмотри! Видишь, до чего ты дошел! Это безобразно, жалко и смешно, ты должен наконец и сам увидеть! Разве это не уродливо, не глупо? А? Ты же видишь, что побежден, зачем еще упрямиться? Ведь здесь нет никакого смысла, вот что меня возмущает… Пусть ты не можешь быть великим художником, но ведь у нас еще остается жизнь, ах, жизнь… жизнь…

Она поставила свечу на площадку лестницы и, так как он, шатаясь, спустился и рухнул на нижнюю ступеньку, спрыгнула, чтобы быть рядом с ним, и присела на корточки, с силой сжимая его безвольно опущенные руки.

— Послушай, ведь жизнь еще не ушла… Стряхни с себя это наваждение, и будем жить, будем жить вместе. Какое безумие — остаться вдвоем на свете, уже начать стариться и так мучить друг друга, не уметь быть счастливыми! Ведь и так земля возьмет нас слишком скоро! Ну давай же согреемся, будем жить, любить друг друга! Вспомни, как было в Беннекуре! Знаешь, о чем я мечтаю? Я хотела бы увезти тебя завтра же. Мы уедем подальше от этого проклятого Парижа, найдем где-нибудь тихий уголок, и ты увидишь, как я украшу твою жизнь, как сладко нам будет забыться в объятиях друг друга… Утром мы будем нежиться в большой постели, потом беззаботно бродить, радуясь солнышку. А завтрак, который так вкусно пахнет, а праздные полуденные часы, а вечера у нашей лампы!.. И никаких мучений из-за химер, только наслаждение жизнью! Неужели тебе недостаточно того, что я тебя люблю, боготворю, что я согласна быть твоей служанкой, жить лишь для того, чтобы давать тебе наслаждение?.. Послушай, я тебя люблю, люблю! Все остальное не имеет значения. Разве тебе мало того, что я люблю тебя?

Но он высвободил свои руки и, отстраняясь от нее, мрачно сказал: