Страница 25 из 29
В кухне.
В кровати.
В гостевом полотенце.
Пылесос не в состоянии уничтожить эти следы.
Единственное, что может одержать над ними верх, — это время, беспрерывное наслоение новых частиц.
Возможно, отсутствие новых частиц.
В субботу я нахожу под диванными подушками скомканную сигаретную пачку.
Убирают последние рождественские украшения, балконы и окна темнеют. Соседи такие же, как всегда. Все соседи во всех домах похожи. Все младенцы плачут одинаково. Мужчины и женщины ходят по лестницам, писают. Утки на Тёлёвикен такие же, как всегда. Все утки во всех водоемах похожи друг на друга, у них один стиль, они хотят хлеба. А на другой стороне улицы каждое утро ровно в восемь тридцать появляется мужчина с лицом, как у норки, проходит слева направо. В правой руке он несет прозрачный пакет с двумя мандаринами и рисовым пудингом. В левой — связку ключей. Он отпирает три замка тремя разными ключами и входит. Включает неоновые лампы, внутри, за черным кружевом. Становятся видны буквы на окне: DVD — Video — Dresses — Magazines — Accessories — Private show.[67]
Кофе больше нет, и, сколько я ни варю, эти сосиски не становятся толстыми, кожа не лопается. Я достаю из холодильника две картофелины, буду варить картошку. Картофелины проросли. Зеленые ростки вылезли наружу, извиваясь, как червяки.
Так идет время.
Вперед.
Чувствуешь? Вр-р-р-р-р-р.
Воздух пуст и прозрачен.
Иногда, вечерами, он словно вибрирует.
Вибрирующий воздух, воздух, который вибрирует сам по себе.
Как если бы дверной звонок иногда вибрировал, сам по себе.
3
Когда стоишь у трамвайной остановки на северной стороне Александерсгатан, напротив универмага «Стокманн», самого старого и прославленного в городе. Когда все-таки, в конце концов, стоишь у трамвайной остановки, в понедельник, рядом три кузнеца и тринадцать людей, ожидающих зеленого сигнала светофора.
Когда стоишь у трамвайной остановки, идет снег, и каждые семь минут подъезжает трамвай, останавливается, со скрипом открывает двери, заглатывает и выплевывает пассажиров, многие входят, многие выходят, двери снова чмокаются, черные присоски прилипают друг к другу. Когда стоишь здесь, когда я просто стою, то словно бы что-то слышу. Не поворачивая головы, я вижу дым, дымовые сигналы. И запах — его чувствуешь, даже не стараясь уловить. В воздухе над скрипящим снегом: пряности, розы, жар.
Дым.
У трамвайной остановки в западном конце Александерсгатан, в этот день, в эту минуту стоят три кузнеца и тринадцать людей, ожидающих зеленого сигнала светофора.
Я стою.
Мои ботинки накрепко врастают в слои снежинок на земле.
Я не жду.
Я не ожидаю сигнала светофора.
На меня падает снег.
Кристаллами.
Как резь в ушах.
Под вращающимися часами напротив стоят ожидающие встречи.
Никто не спрашивает, почему я не трогаюсь с места, никто не смотрит, никто не трогает меня.
Снежинки опускаются на мое лицо, холодные и чистые.
Когда я стою на трамвайной остановке рядом, напротив, и наконец поворачиваю голову.
То там ничего нет.
Там, слева от меня, просто место, которое уже заполнила обычная городская суета. Пока я читала, пока я ела, пока шло время.
4
Освещение на вокзале яркое. Все еще час пик, поезда ходят часто, у банкоматов выстроились очереди. В барах сидят мужчины, на их губах усы из пивной пены. На полу возле баров собаки на поводках, пристально смотрят. Звона не слышно, кружки из пластмассы. На табло сверху значится время прибытия и отправления поездов: Керво 16.48, Иисалми 16.34 — пригородных и дальнего следования. На другом пути ожидает санкт-петербургский поезд «Репин», он голубого цвета, в окнах вагона-ресторана кружевные занавески. Кондуктор в основательной униформе прохаживается вдоль вагона, спина прямая. Вытянув шею, он смотрит на башенные часы. Ступает обратно, осанка та же. Не спотыкается. Ни намека на запинку. Закуривает. «Бе-ло-мор-ка-нал». Кто знает, тот поймет.
Смеркается, затем чернеет. Людей все меньше, они расходятся по домам, очереди становятся короче и кривее. На смену тем собакам приходят другие, на смену лампам загораются другие. На потолке светится хрустальная люстра, которой я не видела раньше. Под землей черные туннели, блестящие топоры за пазухой. В вагоне ровные пластмассовые панели, жесткие пластмассовые скамейки, а стены за окном проносятся так быстро, что, мелькая перед глазами, сливаются в один цвет, черный. Где-то за Игелькоттсвэген, в другом конце города, всего в десяти станциях отсюда есть дом, уже довольно облезлый. Бульдозеры подбираются все ближе, шагают по смородиновым кустам.
И в конце пути, без карты, без термоса, в узкой щелке между тяжелыми, темно-красными гардинами, на полу, на четвереньках, Татьяна, в шелковом платье, моет пол, бранится. За прилавком, все в той же щелке, юноша, тонконогий от младости, перед ним под стеклянными колпаками четыре величественных сливочных торта, украшенных глазированными вишнями и календулой, в золоченой рамке неподалеку от маленького Алексея большевик в черной шапке, с оружием у сердца, а на подоконнике, ближе всего — камелия, все еще в пышном цвету, бесподобный экземпляр. Где-то за Игелькоттсвэген, за смородиновыми кустами — вздыхающая Татьяна, добравшаяся с тряпкой до прилавка, причитает так, что слышно за окном. Шлепает тряпку в таз так, что пена разлетается в стороны, юноша фыркает, мокрые пятна на татьяниных коленях, пена летит, платье чуть не трещит по швам, юноша вот-вот засмеется и обнимет ее там, за прилавком, тонконогий от младости. И потом, если обернуться напоследок, постояв у щели между гардинами, да так ничего и не сделав, если обернуться, то увидишь — вот она, страсть, они уже целуются, обвиваясь языками, Татьяна и юноша, уже на прилавке, и руки повсюду, и пластиковые перчатки.
Последнее турне.
Последняя песня.
Незавершенная мелодия.
Элвис заговорил о смерти.
Он заговорил о своей маме.
Шестьсот метров туннелей, черных, до станции, где свирепствовал насильник, и обратно, на другую платформу, тот же билет действителен в течение семидесяти минут в пределах города. Кафе на вокзале уже закрыты, но шум баров только нарастает с темнотой, с каждым часом, с каждым литром.
В стеклянном кубе у перронов резкий запах ковролина, нестиранных штанов, а то и телесных жидкостей. В этом помещении тридцать два мужчины. У стойки сидит женщина, единственная, пухлая и морщинистая, одетая в летнее цветастое платье, красно-золотисто-зеленое. Вокруг нее сидят семнадцать из тридцати двух мужчин, все хотят угостить ее пивом, все хотят выйти покурить именно с ней. Она улыбается и смеется, мужчины смеются.
Где-то заело пластинку.
За стеклом приходят и уходят поезда, теперь реже, чем в час пик.
И все же.
00.33 Риихимяки.
1.47 Чюркслэтт.
У вокзала на морозе стоит молодежь, разноцветная, тонконогая от младости. Тетеревиный ток, пивные бутылки, их разбивают, не допив, превращая в коричневые, острые озерца на каменной кладке. И усталые прибывающие, которых встречают, везут в теплые дома.
Я ни разу в жизни не писал песен. (1956)
И писем (или букв — a letter). (1957)
Я ни разу не снял фильма, который бы что-нибудь значил, я ни разу не спел стоящей песни. (A classic film, a lasting song). (1977)
И где-то далеко, куда не дотягиваются туннели, куда нужно ехать ночным автобусом из депо: лифт, дверь.
Поющая женщина.
Смеющийся мужчина.
Музыкальный инструмент и запах, проникающий в дверные щели: пряности, розы, жар.
Дым.
Затем звуки за закрытой дверью стихают, кто-то шепчет.
Кто-то пришел.
Спящие дети, на матрасах.
Дышат.
Ленты шелкового цвета.
Дверь, лифт.
Кнопка, на нее нажимают.
Желтый свет, который загорается в случае необходимости.