Добавить в цитаты Настройки чтения

Страница 16 из 29



На веревке все еще висят ползунки, чепчики. Одеяльце с кроликами. В застывших лужах под веревкой — то, что сдуло ветром, вмерзшее. Я снимаю вещи с веревки, одну за другой. Выковыриваю изо льда примерзшие. Приношу домой и развешиваю. Высушиваю на батареях, спинках стульев. Они висят. Ползунки, блузы. И самое крошечное: носочки. В шкатулке с прошлым, в самом низу. Я не смотрю, я даже не тянусь за ней.

А в середине сада, в ржаво-коричневой башне с видом на окрестности тепло, потрескивает огонь. Осень, листья красные, и кто-то сидит в том кресле-качалке — мужчина или женщина, немолодая, уже немолодая, хорошо видно только черный плащ и чайную чашку.

10

Они скрываются где-то среди скромной растительности, большие, уникальные, первые в нашей стране — во многих отношениях — три новые рыбы, цихлиды (Astronotus), призванные плавать в круглом бассейне с фонтаном у кафе на четвертом этаже, по кругу, по кругу, развлекая экзотикой спешащих за покупками посетителей, — так написано в газете. Сегодня цихлидам дали имена, их назвали в честь трех героев комиксов — как остроумно, говорят вокруг бассейна, невероятно остроумно, а я не знаю, о каких комиксах идет речь. Девочка, придумавшая имена, получила поездку в Бразилию, в родные края этих рыб, — ее поставили на скамеечку и вручили медаль в форме рыбы. Еще ей досталось мороженое, или два, и поцелуй мамочки, которая за весь день выпила всего три коктейля — один с утра, чтобы проснуться, и два в самолете из Улеоборга. Четырнадцать часов до Рио-де-Жанейро, над морем, под сиденьем спасательные жилеты. А океан под самолетом совсем глубокий и бирюзовый, шесть тысяч метров.

Возле круглого розового бассейна с ионической колонной в центре стою я. Вокруг меня восемьдесят два ребенка, их законные взрослые представители сидят рядом в кафе и читают газеты, убивают время — жаль, курить запрещено. Дети должны насмотреться на цихлид, потом можно будет говорить о рыбах в машине. Впрочем, в такой обстановке увидеть их хотя бы одним глазком среди растительности — уже достаточно. Мама девочки-победительницы тоже сидит за столиком, пьет кофе, выпила уже три чашки, чувствует выступающий пот, пытается не думать о том, что они будут делать потом. Ночь в отеле, а потом? Снова аэропорт, бары, четырнадцать часов. Дети лижут мороженое, большое и мягкое, дети склоняются над бассейном, но видят только скудную растительность и собственные подрагивающие отражения, мороженое капает в бассейн, перепачканные пальцы тычут в воду. Растительность бедна, но трех цихлид скрывает без труда, трех павлиньих цихлид — это самый крупный или, по крайней мере, самый первый вид — трех до смерти перепуганных цихлид, день напролет.

Сегодня оба каштанщика в красных шапках, над палаткой струятся дымовые сигналы. У входа выстроилась очередь, такого еще не было, а рядом с палаткой что-то блестит. Это скульптура, золотая. В золоте отражаются лучи солнца. Золотая скульптура стоит на ящике — это футляр, с розами. И перед ней — шляпа. Я пытаюсь разглядеть, не он ли стоит там, замаскированный. Скрытый золотом.

Может быть, он.

Но эта фигура меньше, изящнее. Может быть, это она. Женщина в платье с блестками. Кто-то подходит и кладет в шляпу купюру. Фигура совершает прерывистое движение, ловко. Единственное движение всем телом, как от электрического разряда, и снова замирает. Совсем застывает. Даже грудная клетка не расширяется дыханием.

Только блеск золота.

Отражается в окнах, во льду.

Снега больше нет.

Я могла бы положить денег в шляпу. Но я стою слишком далеко. Да и деньги могли закончиться, кошелек на самом дне сумки. Вместо этого я занимаю место в очереди. Она длинная. Проходит не одна минута, прежде чем палатка снова становится видна мне. И те, кто внутри. Трое мужчин. Те же, что и прежде: здоровяк и маленький в изъеденных молью рубашках, а за ними третий. С другой стороны палатки кто-то кладет деньги в шляпу золотой женщины. Она исполняет целый танец: отрывисто тянется вверх, как кукла с пружинами вместо суставов, — может быть, к небу, словно молясь, затем склоняется, замирает, у самой земли. Смахивает нарисованную слезу рукой — кукольной, фарфорово-белой.

Он перемешивает каштаны. Протягивает мне кулек, держа его рукавицей-прихваткой. Аккордеон лежит в углу палатки, без футляра. «Пожалуйста», — говорит он, быстро, не глядя на меня. Я пытаюсь нащупать кошелек. Найти монету нужного достоинства не так-то просто. Проходит не одна секунда, прежде чем он поднимает на меня глаза.

— Привет, — говорит он по-русски и смотрит. И улыбается. — Hello.

Я киваю.

— We are busy today. Special Russian day.[20]

Он кивает в сторону гирлянд, которыми украшен вход в палатку. Они тоже красные. Он закатывает глаза.

— Today I play no Elvis, only traditional Russian songs. Or bake the chestnuts.[21]

Он вздыхает или пожимает плечами. И все-таки улыбается.

За моей спиной нетерпеливо топчется какая-то женщина.



Я беру кулек, аккуратно заворачиваю верх. Кладу в сумку.

Поднимаю голову и вижу, что его взгляд снова обращен к каштанам на печке.

Я иду к остановке трамвая.

Смотрю на толпу, как будто снова Рождество. Но это Русский день. День Цихлид. Красные гирлянды развеваются на ветру.

Трамвай останавливается прямо передо мной, я оборачиваюсь, чтобы увидеть палатку, мельком. Он стоит у входа, курит, держа сигарету большим и средним пальцами, на второй руке все еще рукавица-прихватка. Увидев меня, он поднимает руку в рукавице, машет, крупные движения, он улыбается.

11

Грэйсланд, январь 1977 года.

Все далось ему слишком рано, слишком легко.

На полках корешки ненастоящих книг.

В камине ненастоящий огонь.

Грэйсланд: январь 1977 года.

Рождество давно прошло, но Грэйсланд все еще напоминает рождественскую открытку.

Но все же начало, чистое, длящееся двадцать лет.

В выпускном альбоме школы «Хьюмз хай-скул» за пятьдесят третий год Элвис написал, что, наверное, в будущем хотел быть попробовать петь и играть в каком-нибудь кантри-вестерн-клубе. Его певческая карьера развивалась без особых усилий, по инерции. Одновременно он водил грузовик, работал у конвейера. Первое выступление состоялось в мотеле на окраине города, в кафетерии, где за столиками, покрытыми красно-белыми клетчатыми скатертями, сидели люди, занятые разговорами.

Мемфис, Теннеси, 1954 год, или 1955, самое начало, Элвис уже обрел известность.

«Сексуальное возбуждение, вызываемое появлением Элвиса перед женской аудиторией, уже в самом начале его пути оказало особое влияние на сценическую манеру. Какие бы задачи он ни ставил перед собой, становясь певцом, постепенно Элвис осознал, что его козырь — чисто сексуальное притяжение. Таким образом, он отказался от манеры юноши, не осознающего собственной привлекательности, и стал думать о том, как увеличить силу своего притяжения».

Окончив школу, Элвис стал последовательно подвергать свою внешность изменениям — от маменькиного сынка к бандиту, a hillbilly cat. В тех краях, населенных брутальными мужиками, он отправлялся в дамский салон красоты и просил сделать прическу «кок», он покупал одежду у «Lansky Brothers» на Билл-стрит, где одеваются местные цветные сутенеры и заядлые игроки. Он наряжается в розовое, кружевное.

«У меня в голове не укладывалось, что он красит глаза тенями, — усмехается Чет Эткинс. — Как парни в Кей-Вест, которые целуются друг с другом».

«Тот парень, Элвис, — вспоминает матерый кантри-певец Боб Льюмен, — он вышел в красных штанах, зеленом пиджаке, розовой рубашке и носках, с ухмылочкой. Клянусь, он пять минут стоял у микрофона, прежде чем начать петь. Потом ударил по струнам гитары и порвал две. Я за десять лет не порвал двух струн! А он стоял там, струны болтались, а девчонки визжали, кидались к сцене и падали в обморок. А потом он стал дергать бедрами, как будто гитара — это не гитара, а кое-что другое».