Страница 14 из 16
– Он отдал сына, чтобы тот был хоть немного ближе к нему. Призрачная, неестественная связь, но все‑таки связь, – пояснил Игнатий Христофорович, глядя на Амалию в упор. – А что касается заключенного Ромена Драгутина, то очень даже может быть, что не знал. Имя‑то ему сменили на иное! В одном Гортензий прав – владение Агностика находится в полном информативном запустении. Мало ли что там у него! Вернее, мало ли кто там живет? Если бы не сын, так он бы и не появился во вверенном его попечению поселке до конца дней своих, и «пропади он пропадом!», как ты выражаешься, моя милая. Паламид Оберштейн ненавидит Вольер. И всегда ненавидел. А теперь будет ненавидеть еще сильнее из‑за Нафанаила. Будто бы Вольер нарочно отнял у него ребенка. Он и владение‑то принял больше в память о Светлане! Все это мне понятно, хотя и неприятно чертовски. Поэтому я Паламида плохо переношу. Этическая неуравновешенность – еще полбеды. Настоящие беды – они впереди!
Неожиданно Гортензий сел на полу, по‑турецки скрестив обе ноги, взгляд он имел обиженный и целеустремленный.
– Дамы и господа! – начал он звеняще и строго, но не удержался от привычной веселости, сострил: – То есть дама и господин! Не угодно ли кому‑нибудь просветить меня насчет этого Ромена, иначе я скончаюсь на месте от сенсорного голодания. Что это за персонаж роковой такой? И как он умудрился «заслужить» в кавычках столь редкостную «привилегию» опять же в кавычках, как лишение памяти личности?
Амалия и Игнатий Христофорович украдкой переглянулись, но и только.
– Я настаиваю, – произнес Гортензий уже серьезно. Длинный нос его вздернулся прегордо вверх. – Я не мальчишка какой‑то. И право, думаю, имею. Позвольте напомнить также, уважаемый Игнатий Христофорович, что я, как и вы, состою во владении поселком. Не самый он, может, и проблемный, и без заключенных лишенцев. Но мой «Барвинок» заслуженно считается в общем рейтинге образцовым. А за вами, милейшая Амалия Павловна, и вовсе никакого владения не числится.
Жесткий, сухой кулак Игнатия Христофоровича с силой опустился на локтевую магнитную подушку, кресло при этом издало жалобный электрический треск.
– Довольно! – прикрикнул он на Гортензия. – Вы и есть мальчишка! Со своим «Барвинком» возитесь на досуге потому, что у вас счастливое детство еще не отыграло. А здесь и сейчас речь идет о страшных непростых вещах! Слава богу, что досуг у вас весьма редко случается, иначе нагородили бы вы огородов! Давно хотел вам сказать, кстати, – уже куда спокойней продолжил свою речь Игнатий Христофорович, – прекратите вы ваше благоблудие. Насильно никого в рай не тянут. А если бы было так, то, простите за банальность, и самого Вольера бы не было.
– Все же могу ли я узнать? – нахмурившись от выволочки, опять повторил свой вопрос Гортензий, указательный его палец с лиловым ногтем многозначительно нацелился на Игнатия Христофоровича. – Я не настаиваю на подробностях. Хотя бы в общих чертах. Вы ждете от меня участия в принятии решения, но я не могу этого сделать, пока не получу удовлетворительных разъяснений.
Амалия, теперь спокойная как речная заводь в светлый безветренный день, села на козетке, подобрала ночные свои косы и плавно начала, обращаясь сперва к Игнатию Христофоровичу:
– Конечно, требование Гортензия по‑своему справедливо, – и потом уже, повернувшись в сторону молодого человека: – Лучше я вам расскажу, чем Игнаша. Его эта история выводит из себя. Хотя рассказывать‑то особенно нечего.
И вправду. Что она могла рассказать ему? Такого, что передало бы кромешные дрожь и ужас тех немногих дней, когда шло обсуждение и голосование, и последовавшее за тем осуждение. Хотя нет. Дрожь и ужас случились раньше. Когда узнали и особенно когда поняли, что именно они узнали. Для сегодняшних молодых здесь, может, и нет ничего чересчур выдающегося, никакого подвига, который потребовалось от каждого совершить. От каждого, кто тогда имел причастность к этому неописуемому и вроде бы приватному делу. И не в момент вынесения приговора. Подвиг был в том, чтобы посметь поверить. Чтобы взглянуть всей правде в глаза, не отмахнуться и не спрятаться за убийственным снисходительным всепрощением.
Игнаша был там и Карлуша тоже. И мать Светланы, покойная или ушедшая неизвестно в какие пространства, – всегда она, Амалия, смотрела на эту женщину с восхищением. Невзирая на то, что близко приятельствовала с ее дочерью. Но уж Юлия Сергеевна Аграновская, даже при столь пристальном дружественном, почти каждодневном рассмотрении ничуть не утрачивала своей величественности. Она тогда же заставила ее и дочь свою Светлану принять участие в голосовании по делу Ромена Драгутина. Видит бог, как ей, Амалии, этого не хотелось! Но Юлия сказала, они много потеряют для самих себя, и обе девушки поверили ей, и когда просмотрели внимательно с ее подсказки все доступные немногочисленные документы того дела, то осознали. Старшая Аграновская была честна с ними, и ни Амалия, ни Светлана об этом не пожалели впоследствии. Будто прошли некую проверку на здравый смысл и жизненную прочность.
А само дело, что ж… Он обитал совсем неподалеку. В одиноком большом старом доме посреди полей, скорее, поместье – называлось оно «Кулеврина», – был плохо уживчив, у него, кажется, имелась родня в Варшаве. Он почти ни с кем не общался, и к слову сказать, редко кто настаивал на общении с ним. Этот Ромен Драгутин обладал нелюдимым нравом и не самым лучшим воспитанием. Но никогда и речи не шло, что он не годится для Нового Мира и ему, дескать, лучше выйдет перейти на поселение в Вольер. К последнему он вовсе не имел ни малейшего отношения. Владения за ним ни единого не числилось, да он и не напрашивался, хотя и проживал рядом – кажется, «Веселые цикады» называлось. А может, она и путает. Зато интеллект у него был – будь здоров! Проектировщики моделей «сервов», тогда еще полимерных слуг человеческих, даже с дальних космических станций прибывали по Коридору поглядеть. И все они, между прочим, выдающиеся инженеры. Говорят, встречал он их сухо и неприветливо. Уже одно это должно было насторожить. Но не насторожило. А потом случилось то самое.
Однажды Ромен Драгутин пришел в город. Соседний вольный полис Большое Ковно, хотя в те времена не так уж был он и велик. А сказать точнее, не велик совсем. Это теперь разросся, как на дрожжах, когда однажды патеографики, по большей части молодые ребята, первыми выбрали его для своих выставочных залов и студийных помещений. Этакая художественная община получилась, бывать в ней одно удовольствие. Несмотря на то, что порой явственно чувствуешь – им там не до тебя, но ничего, все равно интересно.
Но о Драгутине. Короче говоря, прибыл он в Большое Ковно. Если Амалия все верно помнит, было это зимой. Говорят, тогдашние обитатели еще решили – снегоуборочные «сервы» испытывает. И немало удивились, зачем? Кому он мешает, снег‑то? Ведь не Темное Время, когда на природу и ее явления смотрели как на злобную ведьму в окружении чертенят, кою надо заклинать при помощи небо коптящей, неуклюжей техники. Но никто не возразил и слова не сказал против. Надо человеку, значит надо. Вдруг какой в этом гениальный смысл, а они помешают. Даже занятно стало. Что происходит и особенно – что дальше будет.
А дальше было вот что. «Сервы» не столько снег принялись разгребать, но и плавить жилые дома один за другим. Целая свора их пришла с Драгутиным, да нет, пожалуй, целая армия. И так квартал за кварталом. Пока очухались и сообразили, что к чему, – полгорода как диссипативным протуберанцем слизнуло. Двое погибли, из тех, кто не успел из домов выскочить. Один когерентный филолог, дар божий, замечтался. И еще молоденький оптик по перемещениям не смог вовремя выйти из психокинетического погружения.
Потом на оплавленных руинах Ромен Драгутин объявил, что ныне он единовластный повелитель здешних земель, и кто не захочет ему подчиниться, тому будет плохо. Тому его «сервы» покажут, где кузькина мать. И потребовал статую себе в полный рост и еще, чтобы при взаимных приветствиях все кричали «Хайль!» и непременно добавляли его имя. Где Ромен Драгутин этой ерунды набрался, неизвестно. Но так было. И чем закончилось бы, трудно сказать. Если бы…